Тем временем из самолета вынули тюк, завернутый в непромокаемую ткань, который должны были сбросить с парашютом, если бы я вдруг оказался в месте, куда невозможно приземлиться, и вручили медикаменты, консервы, ножи и бинты Маркосу и монаху. Пилот взял большую алюминиевую флягу, отвинтил пробку и дал мне выпить. С той самой ночи, когда нас на порогах застала буря, я не пробовал ни капли спиртного. И сейчас, среди этой пронизывающей сырости, я опьянел от одного глотка, но голова осталась совершенно ясной и все мое существо наполнилось забытыми желаниями. Мне не только захотелось выпить еще – и потому я с ревнивым нетерпением посмотрел на Аделантадо с сыном, которые тоже вслед за мной попробовали мою водку, – но я почувствовал, как тысячи вкусовых ощущений наперебой так и просятся на язык. И я понял, что не могу в эту минуту обойтись без чая, без вина, без сельдерея, без устриц, без уксуса и льда. И, конечно же, без сигареты, вкус которой ощутил во рту снова, – вкус сигарет из американского табака, которые я курил в юности, украдкой от отца, по дороге в консерваторию. Словно внутри меня бился кто-то другой, который тоже я, но только он никак не может приспособиться ко мне, своему двойнику; словно он и я неаккуратно наложены друг на друга – как сдвинутое литографское изображение, где человек желтый не совпадает с человеком красным, или как представляются вещи человеку со здоровыми глазами, надевшему очки для близоруких. От одного обжигающего глотка я сразу пришел в замешательство и размяк. Я вдруг почувствовал себя не на месте, я почувствовал себя не у дел. И в этот короткий, но решающий миг я вдруг струсил перед этими горами, перед этими тучами, которые снова начинали сгущаться, и этими деревьями, такими пышными от обильных дождей. Словно опустился занавес и отгородил меня ото всего вокруг. И что-то в этом мире сразу же стало для меня чужим; словно вдруг изменились пропорции: знакомая тропинка уже ничего не говорила моему сердцу, а шум водопада чуть не оглушил. И в шуме непрестанно падающей воды я услышал голос пилота, звук голоса, существующий как бы отдельно от слов, потому что в этот момент мне не важно было, что он говорит: это должно было случиться, эти слова должны были прозвучать, прозвучать неотвратимым призывом, ведь этой встречи никак нельзя было избежать, они все равно отыскали бы меня, где бы я ни находился. Он сказал мне, чтобы я собирал вещи и отправлялся с ними без промедления, так как вот-вот снова начнется ливень и они ждут только, когда рассеется туман, чтобы завести мотор. Я сделал жест, выражающий отказ. Но в этот самый момент внутри меня, мощно и торжественно, оркестр взял первый аккорд «Плача». И снова я столкнулся с трагедией – у меня нет бумаги, не на чем писать. Я вспомнил о книгах, о том, что нужны книги. И подумал, что очень скоро мне невыносимо захочется работать над «Прометеем Освобожденным»:

Ah me! Alas, pain, pain ever, for ever.

Пилот позади меня опять заговорил. И то, что он сказал – а сказал он то же самое, – вызвало в моей памяти новые строки поэмы:

I heard а sound of voices; not the voiceWhich I grave forth[160].

Язык этих людей, спустившихся с неба, язык, который был моим на протяжении стольких лет, в это утро вытеснил из моего сознания родной язык – язык моей матери и Росарио. Я уже снова с трудом мог думать по-испански – к чему я опять было привык; я потерял эту способность в тот самый момент, когда звучание их слов привело в смущение мой дух.

Тем не менее я не хотел уходить отсюда. Но мне действительно не хватало таких вещей, которые можно обозначить двумя словами: бумага, чернила. Я научился обходиться без всего, к чему привык в прежние времена: отказался от многих предметов, вкусовых ощущений, тканей и привязанностей, отказался от них, как от ненужного груза, и удовлетворился высшей степенью упрощения в виде гамака, научился мыться с золой и получать удовольствие, грызя испеченные на углях маисовые початки. Однако без бумаги и чернил я никак не мог обойтись: без вещей, которые выражены или могут быть выражены при помощи бумаги и чернил. В трех часах полета отсюда были бумага и чернила, были книги, сделанные из бумаги и чернил, и тетради, и кипы бумаги, и склянки, бутылки – целые бутыли чернил. В трех часах… Я смотрю на Росарио. На ее лице застыло холодное, отсутствующее выражение, не означающее ни неудовольствия, ни тревоги, ни боли. Несомненно, она видела мое смятение, но взгляд ее глаз, избегающий моего взгляда, жесткий и гордый, как у человека, желающего показать всем, будто ничто происходящее здесь не способно его взволновать. В это время Маркос приносит мой позеленевший от плесени чемодан. Я снова делаю жест, означающий отказ, но мои руки тянутся за «Тетрадями по… ученика…», и мне их отдают. А голос пилота настойчиво торопит меня.

Перейти на страницу:

Похожие книги