Миновав разрушенные арки, изъеденные обелиски, каких-то колоссов с расползающимися лицами, мы вышли из покойной толщи облаков, поверх которой еще стоял день, и оказались в сумерках, уже опускавшихся на город, где загорались первые огни. Кое-кто из нас развлекался тем, что, водя пальцем по стеклу иллюминаторов, отыскивал стадион, парк и главный проспект в этой сети светящихся линий. Но в то время как остальные с радостью ожидали прибытия, я заранее испытывал тоску, приближаясь к этому миру, который покинул полтора месяца назад, если считать по обычному календарю; на самом же деле время удивительно растянулось, и эти безграничные шесть недель не укладывались в здешнее летосчисление. Моя жена оставила театр для того, чтобы сыграть новую роль: роль супруги. Именно эта потрясающая новость и заставила меня сейчас лететь над дымом предместий, которые я не думал увидеть вновь, вместо того чтобы готовиться к возвращению в Святую Монику – Покровительницу Оленей, где ждала меня Твоя женщина, а вместе с ней – наброски «Плача», для которого у меня теперь будут целые кипы бумаги. И в довершение нелепости происходящего мои спутники, внимание которых я привлекал на протяжении всего путешествия, – мои спутники, кажется, мне завидовали: все они показывали мне вырезки из газет, фотографии, на которых снята Рут то в нашем доме, окруженная журналистами, то печально склонившаяся над стендами Музея истории музыкальных инструментов или с трагическим выражением лица разглядывающая карту в комнате Хранителя. Однажды вечером, рассказали мне, она была на сцене, когда сердце словно подсказало ей, что делать. Она разрыдалась вдруг на середине реплики и, бросив спектакль в самом начале своего диалога с Бутсом, помчалась прямо в редакцию одной большой газеты и там сообщила, что не имеет от меня известий, в то время как я должен был возвратиться еще в начале месяца, и что мой учитель, который как раз в этот вечер приходил к ней, ничего не зная обо мне, уже по-настоящему беспокоится. У репортеров тут же разыгралось воображение, и они вспомнили известных исследователей, путешественников и ученых, захваченных в плен кровожадными племенами, – и прежде всего, разумеется, Фосетта, – а Рут, дойдя до вершины волнения, потребовала, чтобы газета выкупила меня и выдала премию тому, кто найдет меня на этом большом зеленом пятне, совершенно неисследованном, куда, как указал Хранитель, я отправился. На следующее утро Рут стала самой патетической фигурой дня, а мое исчезновение, о котором накануне никто и не знал, – событием государственной важности. Газеты напечатали все мои фотографии, даже фотографию первого причастия, того самого первого причастия, на которое отец согласился скрепя сердце; на этой фотографии я был снят на фоне церкви Иисуса дель Монте; опубликовали и фотографии, где я в военной форме стоял на развалинах Кассино[161], и еще одну – на фоне виллы «Ванфрид»[162] вместе с солдатами-неграми. Хранитель рассказал газетам, при этом в весьма хвалебном тоне, мою теорию ритмико-магического миметизма, теорию, которая казалась мне теперь такой глупой! Рут нарисовала красивую и гладкую картину нашей совместной жизни. Но было еще одно, что раздражало меня сверх всякой меры: газета, щедро наградившая нашедших меня летчиков, желая снискать расположение людей семейных, изо всех сил старалась представить меня своим читателям в виде достойного подражания положительного героя. Во всех посвященных мне статьях настойчиво проводилась одна и та же идея: я, жертва научно-исследовательской деятельности, возвращаюсь к своей замечательной жене; а значит, и в театральном мире, как в мире искусства вообще, вполне возможны добродетельные супружеские пары; талантом нельзя оправдать нарушение общественных устоев; достаточно посмотреть «Малую хронику» Анны Магдалины, вспомнить благополучный очаг Мендельсона и тому подобное. Когда я узнал обо всем, что было сделано для того, чтобы извлечь меня из сельвы, я почувствовал стыд и раздражение. Я стоил стране огромных денег: гораздо больших, чем потребовалось бы, чтобы обеспечить нескольким семействам роскошное существование до конца их дней. В случае со мной – как и в истории с Фосеттом – меня поражала нелепость того, что общество, способное спокойно взирать на окраины, вроде тех, над которыми мы сейчас пролетали, окраины, где в жестяных лачугах копошатся дети, – это общество размягчается и страдает при мысли о том, что какой-то исследователь, этнограф или охотник то ли заблудился, то ли попал в плен к дикарям во время выполнения долга, который он добровольно взял на себя и который заведомо по природе своей связан с риском. Это так же естественно, как, например, и то, что торреро получает от быка удары рогом. В ожидании известий обо мне миллионы человеческих существ способны были на какое-то время забыть о войнах, нависавших над земным шаром. Но все те, кто сейчас готов был приветствовать меня, не знали, что собираются приветствовать обманщика. Потому что все в этом близившемся к концу полете было сплошной ложью. Я как раз находился в баре того самого отеля, где некогда мы стояли над телом капельмейстера, когда с другого края полушария по телефонному проводу до меня дошел голос Рут. Она смеялась и плакала, и, верно, вокруг нее было столько народу, что я едва разбирал ее слова. Она то вдруг изливалась в любви, то тут же сообщала, что бросила театр, чтобы теперь всегда быть со мной, и сядет на первый же самолет и вылетит мне навстречу. Я пришел в ужас от ее намерения, едва представив, что она может оказаться здесь, в этом месте, которое стало трамплином для моего бегства оттуда. Именно здесь развод был бы особенно трудным и долгим делом, так как в соответствии со здешними типично испанскими законами нужно было бы подавать прошение в трибунал, и, представив все это, я крикнул ей, чтобы она оставалась дома, у нас дома, а вылечу самолетом – и сегодня же вечером – я. Мы с трудом распрощались, потому что в трубке все время пробивались какие-то посторонние звуки, но мне послышалось, будто она сказала что-то насчет того, что она хочет стать матерью. Когда потом я восстановил мысленно все, что можно было разобрать во время разговора, у меня перехватило дыхание; что же она сказала на самом деле: что она хочет стать матерью или что собирается ею стать. К моему несчастью, это было вполне возможно, потому что последний раз я был с нею, по заведенному нами воскресному обычаю, меньше чем шесть месяцев назад. И тут я решил согласиться на значительную сумму, которую предлагала мне газета, организовавшая мое спасение, за то, чтобы предоставить ей исключительное право публиковать бесчисленное количество лжи, другими словами, я решил продать пятьдесят листов лжи. Ведь я не мог рассказать правду о том удивительном, что увидел за время своего путешествия, потому что это означало бы указать путь в Святую Монику – Покровительницу Оленей и в Долину Плоскогорий самым нежелательным гостям. К счастью, нашедшие меня пилоты упомянули в своих отчетах лишь о «миссии», поскольку у нас принято называть «миссией» любое отдаленное место, где монах водрузил крест. А так как миссии не вызывают у публики особого интереса, я смогу умолчать о многих вещах. Я продам ложь, ложь, которую не переставал обдумывать на протяжении всего полета: я попал в плен к племени скорее подозрительному, нежели жестокому, но мне удалось убежать, и я, один, прошел сотни километров по сельве и в конце концов, голодный, окончательно заблудившись, набрел на ту самую «миссию», где меня нашли. В моем чемодане лежал знаменитый роман одного латиноамериканского писателя, в котором я смогу найти точные названия животных и растений; там же приводятся местные легенды и рассказывается о событиях древности, – словом, все необходимое, чтобы придать правдоподобие моему рассказу, Я получу деньги за статьи и, имея в своем распоряжении сумму, достаточную, чтобы обеспечить Рут спокойное существование лет на тридцать, смогу поставить вопрос о разводе так, чтобы совесть не очень меня мучила. Потому что эти сомнения относительно беременности Рут безусловно осложняли мое положение с точки зрения морали, и только этим можно было объяснить ее неожиданный и резкий уход из театра и желание быть около меня. Я уже чувствовал, что мне предстоит сражаться с одной из самых жестоких тираний – тираний, которую человек любящий обращает против того, кто не желает его любви; этому обычно сопутствует поразительной силы нежность и покорность, которые обезоруживают любую силу и заставляют умолкнуть слова отказа. И в этой борьбе, которую я собирался развязать, не могло быть более слабого соперника, чем тот, который всю вину принимает на себя и просит прощенья еще до того, как ему укажут на дверь.