Метис снова поднимается в самолет, теперь уже с музыкальными инструментами, которые давно должны были стать собственностью Хранителя. Я отказываюсь и тут же соглашаюсь, подумав вдруг еще и о том, что все эти палки для отбивания ритма, погремушки и ритуальный кувшин, завернутые в циновки из волокна, добравшись до места, освободят меня от того, что по ночам не давало мне в хижине спать. Я допиваю оставшееся в алюминиевой фляге. И вдруг приходит решение: я поеду и куплю то немногое, чего не хватает мне в этой жизни, и она станет жизнью ничуть не менее полной, чем у всех остальных. Все здешние жители, повинуясь каждый своему призванию, своими собственными руками исполняют то, что начертано им судьбою. Охотник охотится, монах проповедует, Аделантадо правит. И я тоже должен иметь свое занятие, законное занятие, помимо тех обязанностей, которые требуют всеобщего участия. Через несколько дней я вернусь сюда навсегда, вернусь, но прежде отправлю инструменты Хранителю и найду способ связаться с женой, чтобы честно объяснить ей положение вещей и попросить поскорее развода. Мне вдруг становится ясно, что мое приспособление к этой жизни, возможно, было несколько скоропалительным; мое прошлое требовало от меня выполнения последнего долга, – я должен был разорвать законные узы, все еще связывавшие меня с
Я чувствовал, что излечился от тщеславия, хотя я считал, что теперь я способен выражать мысли и нашел формы, которые избавят музыку нашего времени от многих извращений. Но, даже не кичась тем, что я теперь знал, и не ища тщеты аплодисментов, я тем не менее не должен был замалчивать то, о чем знал. Быть может, где-нибудь какой-нибудь юноша ждет моей вести, чтобы, услышав меня, самому найти правильный путь, который избавит его от многих заблуждений. Сделанное не становится делом до тех пор, пока его не увидит другой. Но достаточно, чтобы кто-нибудь – хотя бы один – увидел его, и оно станет подлинным творением и наполнит смыслом то название, которое дал этому делу Адам.
Пилот повелительно кладет руку мне на плечо. Росарио кажется далекой от всего происходящего. И я коротко объясняю ей, к какому решению только что пришел. Она ничего не отвечает и лишь пожимает плечами, а выражение ее лица становится презрительным. Тогда в виде доказательства я отдаю ей наброски «Плача». И говорю, что больше всего на свете – после нее – ценю эти тетради. «Можешь взять их с собой», – не глядя на меня, говорит она, и в ее словах сквозит затаенная злоба. Я целую ее, но она торопится выскользнуть из моих объятий и идет прочь, не оборачиваясь, как зверек, который не хочет, чтобы его ласкали. Я зову ее, что-то говорю ей, но в этот момент запускают мотор. Индейцы разражаются радостными криками. Из кабины пилот делает мне последний знак. И металлическая дверца захлопывается за мной. Моторы так сотрясают самолет, что невозможно сосредоточиться. Самолет добегает до края площади, делает пол-оборота и застывает, дрожа так, что кажется, будто колеса впиваются в болотистую землю. И вот купы деревьев уже под нами, мы проходим, едва не задев Холм Петроглифов, делаем круг над Святой Моникой – Покровительницей Оленей, над Главной площадью, которую уже снова заполнили индейцы. Я вижу брата Педро, приветственно размахивающего в воздухе посохом, вижу Аделантадо, который стоит и смотрит вверх, упершись руками в бока, а рядом Маркос размахивает шляпой. И на тропинке, ведущей к нашему дому, Росарио: она идет одна, не поднимая глаз от земли, и я содрогаюсь, глядя на ее черные волосы, спадающие по плечам, – волосы, разделенные пробором, сладостный запах которого, чуть напоминающий запах животного, вдруг приходит мне на память, – ее черные волосы, подобные сейчас траурной вдовьей вуали. А там, далеко, в том месте, где упал Никасио, кружатся стервятники. Внизу под нами сгущается туча, и в поисках ясного неба мы поднимаемся к опаловому облаку, которое отрезает нас от всего. Мне говорят, что нам долго придется лететь при плохой видимости, и я укладываюсь на пол самолета и засыпаю, немного оглушенный вином и высотой.
Часть шестая