XXXV
Я уже привык ходить, подчиняя шаг ритму собственного дыхания, и потому с удивлением обнаруживал, что люди вокруг меня на этом широком тротуаре идут, уходят и проходят мимо, подчиняясь ритму, не свойственному их органическим потребностям. Они шли именно таким шагом, а не каким-нибудь другим потому, что должны были успеть дойти до угла в тот самый момент, когда зажжется зеленый свет, позволяющий им перейти улицу. Людской поток, который, клокоча, вырывался из отверстий подземки через одинаковые промежутки времени, регулярно, словно пульс, нарушал общий ритм, и тогда спешка возрастала еще больше; но проходило время, и восстанавливался обычный ритм движения от светофора к светофору. Я никак не мог приспособиться к законам этого коллективного движения и потому снова переходил на медленный шаг, то и дело останавливаясь перед витринами, потому что вблизи магазинов существует нечто вроде зоны снисхождения для стариков, инвалидов и просто тех, кто не спешит.
Я обнаружил, что в узком пространстве между двумя витринами или двумя домами отдыхали какие-то словно оглушенные существа, напоминающие выставленные для обозрения мумии. В нише стояла беременная женщина с большим животом и восковым лицом; в красной кирпичной будочке негр в поношенном пальто пробовал только что купленную окарину;[167] в подворотне дрожал от холода пес в ногах пьяного, который спал стоя. Я дошел до церкви; несшиеся оттуда звуки органа приглашали меня в ее заполненные ладаном сумерки. Под сводами гулко звучала латынь литургии. Я смотрел на обращенные к священнику лица, на которых отражалась желтизна свечей: никто из тех, кого собрала сюда вера, не понимал ни одного слова священника. Красота стиля не доходила до них. Теперь латынь выброшена из школ за ненадобностью, и то, что я увидел здесь, было всего-навсего театром, спектаклем, который становился все менее понятным. Между алтарем и верующими год от году ширилась пропасть, заполненная мертвыми словами. К сводам возносились канты:
A к непонятному для присутствующих тексту добавлялась еще и музыка, которая для большинства уже перестала быть музыкой; это песнопение слушали, но не слышали, как слушали, не слыша, мертвую речь, для которой эта музыка служила аккомпанементом. Я видел, как далеки были собравшиеся здесь женщины и мужчины от всего того, что тут говорилось и пелось на непонятном им языке, и заметил, что точно так, как не понимали они смысла таинства, на котором присутствовали, точно так же не отдавали себе отчета в том, что вообще здесь происходило. Когда они венчаются здесь, обмениваются кольцами, опускают монеты или когда им на головы сыплют пригоршни риса, они не осознают символики складывавшихся на протяжении миллионов лет обрядов, которые им приходится выполнять.