«Это говорит Зевс», – добавил Яннес от себя и тут же отложил книгу: появились сборщики каучука, неся подвешенную на шесте тушу только что убитого безобразного животного с копытами. Сначала мне показалось, что это дикая свинья огромных размеров. «Тапир! Тапир!» – закричал брат Педро в изумлении и бросился к охотникам с такой радостью, что сразу стало ясно, до чего ему надоела замешанная на воде маниока, которая составляет основную пищу в сельве. Затем последовало празднество разжигания костра, свежевание туши и разделка; от одного вида окороков, потрохов и филейной части туши в нас разыгрался такой аппетит, какой, говорят, бывает у дикарей. Обнаженный по пояс старатель трудился с необычайной серьезностью; он вдруг показался мне страшно похожим на античного грека. Он взял несколько волосинок с головы животного и бросил их в огонь таким жестом, словно совершал жертвоприношение, объяснение которому я, пожалуй, мог бы найти где-нибудь в строфах «Одиссеи». Мясо смазывали жиром и потом нанизывали на вертел; а подавали его на доске, сбрызнув сначала водкой, по древнему обычаю средиземноморских стран; и когда Яннес предложил мне лучший кусок, я на секунду увидел вдруг не Яннеса, а свинопаса Евмея…[129] Едва праздник окончился, Аделантадо поднялся и размашистым шагом пошел к реке, а Гавилан с веселым лаем побежал за ним. Вниз по течению спускались два примитивных каноэ – просто выдолбленные стволы; на веслах сидели индейцы. Настала пора отплывать, и все стали собираться. Я увел Росарио в хижину, и тут мы еще раз сплелись в объятиях, прямо на земляном полу, который Монтсальвахе, разбирая здесь свои коллекции, устлал сухими растениями, издававшими тот самый острый и возбуждающий запах, который мы познали вчера. На этот раз мы уже не были так неловки и неуклюжи, мы начинали овладевать синтаксисом наших тел… Мы учились и учили друг друга, мы создавали свой, тайный язык. И в наслаждении уже рождались те интимные слова, разрешенные только нам и никому больше, которые потом станут языком наших ночей. Это тот язык, который изобретают двое, язык, выражающий желание, обладание и наслаждение; слова, созданные будто каждой порой нашего существа, не ведомые никому прозвища, о существовании которых еще вчера мы и не подозревали, – это те слова, которые говорятся, когда никто не может нас услышать. Сегодня в первый раз Росарио назвала меня по имени; она повторяла его снова и снова, будто заново вылепливая каждый слог, и мое имя в ее устах звучало так неожиданно-неповторимо, что я словно завороженный слушал это знакомое слово, звучавшее так, будто оно только что родилось. Разделенное желание и удовлетворение сменяла радость, и когда мы оказывались способными оглянуться на то, что нас окружает, то видели мир, насыщенный новым ароматом.
Я бросаюсь в воду, чтобы смыть прилипшие к потной спине сухие травинки, и смеюсь пришедшей мне в голову мысли: то, что происходит с нами, идет вразрез со всеми традициями, потому что для нас пора любви настала в самом разгаре лета. Но моя возлюбленная уже спускается к лодкам. Мы прощаемся со сборщиками каучука и отправляемся в путь. На дне первого каноэ на корточках сидят Аделантадо, Росарио и я. Во второй – брат Педро с Яннесом; там же лежит и весь багаж. «Ну, с богом», – говорит Аделантадо, устраиваясь рядом с Гавиланом, который, сидя на носу, словно деревянное изваяние, жадно втягивает ноздрями воздух. Теперь над нами нет даже паруса. И наши лица отныне будут освещать лишь солнце, луна, костер да иногда молния.
Часть четвертая
И у подножья деревьев, оплетенных лианами, будут царить лишь тишина и покой? Тогда нам следует выставить бдительных стражей.
XIX
Часа два мы плыли среди выступающих из воды скал, встававших на пути то каменными островами, то нагромождениями камней, то остроконечными глыбами, причудливость которых в конце концов уже перестала нас поражать: и вот царство камня сменилось нескончаемой монотонностью густой темно-изумрудной зелени. Нас окружила жесткая щетина злаковых трав, задушенных плотными зарослями беспрестанно колышущегося в волнообразном танце бамбука.