«Miserere nostri Domine, miserere nostri. Fiat misericordia»[136], – взывает капеллан, с которым мы вступили в Маноа. Время повернуло вспять. Быть может, сейчас тысяча пятьсот сороковой год. Наши корабли попали в жестокую бурю, и монах, следуя Священному Писанию, рассказывает нам о большом волнении, которое сделалось на море, и о том, как волны захлестывали судно; но он спал, и ученики его приблизились к нему, и разбудили его, и сказали: «Господи, спаси нас, мы погибаем». И он сказал: «Почему вы страшитесь, маловерные?» – и встал и повелел ветру и морю, и сделалась великая благодать. Быть может, сейчас тысяча пятьсот сороковой год. Но нет, пожалуй, не так. Годы исчезают, растворяются, испаряются в стремительном потоке времени, несущегося назад. Мы еще не вступили в шестнадцатый век. Мы живем много раньше. Мы – в средних веках. Ибо не человек Возрождения свершил открытия и завоевания новых земель, а человек средневековья. Те, кто отправлялся на великое дело, покидая Старый Свет, проходили не сквозь пышные колоннады Палладио, а под романскими арками, воспоминание о которых живет в их памяти, когда они возводили храмы по ту сторону моря-океана, на окровавленных руинах государства ацтеков. Латинский крест, украшенный клещами, гвоздями и копьями, они избрали для борьбы с теми, кто пользовался очень похожими инструментами для своих жертвоприношений. Средневековье принесло с собой процессии с дьяволами, шествия с драконами, танцы времен пэров Франции, романсы о Карле Великом; и все это сохранилось и по сей день во многих городах, где нам пришлось побывать. Я вдруг отдаю себе отчет в том, что с того самого дня, с праздника тела господня, который мы провели в Сантьяго-де-лос-Агипальдос, я живу в раннем средневековье. Некоторые предметы – утварь, одежда и лекарства – принадлежат другой эпохе; но сам ритм жизни, способы передвижения по воде, светильники и олья, тягучее течение времени и та важная роль, которая в этой жизни отведена Коню и Собаке, характер почитания святых – все это от средневековья, как и проститутки, бредущие из одного прихода в другой в ярмарочные дни, как и бравые патриархи, гордые тем, что могут признать четыре десятка своих детей от разных матерей, детей, которые испрашивают благословения у своих отцов, когда те проходят по улице. И я осознаю, что сам прожил свою жизнь среди буржуа, любящих выпить и всегда готовых переспать с молодой служаночкой; именно о веселой жизни этих бюргеров, о старине, мечтал я в музеях: вместе с ними разделывал я молочного поросенка с опаленными сосцами и, как они, питал страсть к пряностям, которая заставляла искать новых путей в Индию. По сотням картин я знал их облицованные красной плиткой дома с огромными кухнями и коваными тяжелыми дверьми. Я знал их обычай носить деньги в поясах, танцевать парами, взявшись за руки, знал их любовь к щипковым инструментам, к петушиным боям, к шумным попойкам и веселым пирушкам. Я даже знал слепцов и калек на улицах их городов, знал, какими примочками и бальзамами облегчали боль их лекари. Но я знал их под слоем лака старинных картин, хранящихся в музеях, знал как свидетелей мертвого прошлого, которое уже не воскреснет. И вот неожиданно это прошлое становится явью. Я его трогаю и вдыхаю. Я с изумлением обнаруживаю, что получил способность путешествовать во времени, как другие путешествуют в пространстве… «Ite, misa est. Benedicamos Domino, Deo gratias»[137]. Mecca закончилась. И с ней – средневековье.
Но даты по-прежнему не обретают знакомого смысла. Бегут в беспорядке годы, теряя привычное содержание и наполняя календарь новым смыслом; возвращая лунные фазы, годы бегут назад… Тускнеет блеск Грааля, выпадают гвозди из креста, возвращаются в храм изгнанные торгаши, исчезает звезда рождества Христова, и наступает нулевой год, в котором на небо вознесся ангел благовещения. Теперь даты растут по ту сторону нулевого года, вот уже в них две, три, пять цифр, и мы попадаем в те времена, когда человек, устав скитаться по земле, разбивает первые селения по берегам рек и начинает возделывать поля; когда он, чувствуя потребность в более совершенной музыке, переходит от простой палки для отбивания ритма к барабану, которым служит ему деревянный цилиндр с выжженным на огне орнаментом; он создает первый орга́н, выдувая звуки из пустой тростниковой трубки, и оплакивает своих мертвых, заставляя рокотать глиняную амфору. Мы в палеолите. Здесь диктуют законы, властвуют над нашей жизнью и смертью, хранят секреты добывания пищи и изготовления ядов, изобретают орудия труда люди, пользующиеся ножом из камня и каменным скребком, крючком из рыбьей кости и костяным дротиком. Мы – лишь пришельцы, невежественные чужестранцы, иноземцы, ненадолго забредшие в это поселение, рождающееся на заре истории. И если бы сейчас огонь, который раздувают женщины, вдруг погас, мы не смогли бы разжечь его своими неискусными руками.
XXIII