Живая вода
Беда с Петром Алексеевичем. Вот уже три года мечется, стараясь приобщиться к истокам великого могучего русского языка.
В сущности, желание это чрезвычайно похвальное. Петру Алексеевичу сейчас тридцать лет; было ему всего тринадцать, когда пришлось вместе с родителями бежать из России. И вырос молодой человек в эмиграции, помимо службы стал заниматься литературой. И когда пришла ему, наконец, в голову идея создать большой роман из эмигрантской жизни в четырех томах, тяжкое сомнение охватило его:
– А можно писать по-русски, не будучи окруженным русской народной стихией?
Эти сомнения он не раз высказывал мне. Придет, бывало, сядет, закурит. И грустно говорит:
– Знаете, что-то не ладится. План составил, действующих лиц наметил. А стал писать – ничего не выходит.
– Почему же не выходит, дорогой мой?
– Стихии языка, к сожалению, не чувствую. Истоков, так сказать, нет.
– Бросьте, Петр Алексеевич, – начинал успокаивать я молодого писателя. – Какая стихия? Родители ваши – образованные люди, передали вам отличную русскую речь; сами вы вращаетесь среди русских интеллигентов. Чего же еще надо? Пишите, как выходит, и дело с концом.
– Пишите! Как так – пишите, когда с Россией утрачена связь? Скажите, например: вы знаете, что такое: запендрячить?
– Запендрячить? Гм… Затрудняюсь сказать. А на что это вам?
– У советского писателя Олеши встретил. Какое шикарное слово, а? Запендрячить! Наши эмигранты так никогда не напишут. И еще слово видел у Шолохова, кажется: залоскотать. Вы знаете, что такое залоскотать?
– Как вам сказать… Это… как будто…
– А крынджолы что такое? А наводокша? А мастюшник? Что? Качаете головой? Сразу видно, что оторвались. А как в таком положении заниматься литературой? У Шекспира, я читал, пятнадцать тысяч разных слов в его драмах. Это я понимаю. А у нас эмигрантов? Дай Бог, чтоб пять тысяч набралось. Изволь с этими несчастными тысячами обойтись, когда план рассчитан на четыре тома!
Спустя некоторое время Петр Алексеевич, однако, втянулся в работу. Очевидно, перечел немало советских писателей, ознакомился с живым русским народным языком. И написал несколько глав.
Одна глава – он прочел ее мне – начинается так:
«Натянув на себя порты, засупонив ремень на шароварах, камергер Звездич-Звездовский сполз вниз по лестнице, прошкандылял мимо помещения консьержки и выпер на улицу. Охромевшая от кондрашки нога тяжко цокала по панели; со стороны метро Ла-Мотте-Пике дмухал ледяной ветер; но шебаршить было нечего: каждому человеку необходимо в конце концов шамать…»
Творя эмигрантский роман с помощью языковой стихии, заимствованной у советских писателей, Петр Алексеевич естественно пользовался каждым удобным случаем, чтобы обогатить свой лексикон и довести его до шекспировских пятнадцати тысяч. Одно время увлекся он знатоком русского языка А. Ремизовым, лично попросил у него в долг наиболее понравившиеся слова: взвихренный, брязгать, бубетенить, дерглявый, жугакать. А затем стал аккуратно ходить в парижский русско-советский театр смотреть «Чужого ребенка», «Квадратуру круга»[415] и прочие стихийные пьесы, из которых немедленно внес в свой роман выражения: чистейший крах, звездануть по башне, дербалызнуть по шкалику. Но написав первый том, Петр Адексеевич изнемог: все живые слова были исчерпаны. Нужно было ждать счастливого случая.
И, вот, почти сразу, один за другим, такие случаи представились:
Приезд Художественного театра – раз.
Гастроли советских красноармейцев-певцов – два.
Разумеется, сами пьесы Мхатского репертуара особенно обогатить Петра Алексеевича не могли. «Анна Каренина» мало соответствовала народной стихии; пьеса Горького тоже особенной стихией не отличалась; а что касается «Любови Яровой», то все богатство, которое в ней заключалось, уже было использовано «Зойкиной квартирой» и «Квадратурой круга». Петру Алексеевичу нужно было не столько смотреть пьесы, сколько войти в общение с артистами и администрацией, не утерявшими связи с истоками русского языка.
И, захватив записную книжку для слов, он бодро отправился в первом же антракте за кулисы.
– Ке ву вуле[416]? – опасливо спросил его около входа в уборные какой-то смуглый представитель русской народной толщи. – Иль е дефандю[417]!
– Простите… Но вы говорите, очевидно, по-русски?
– Тоже вопрос! Спрашивать москвича!
– Ах, вы москвич? Художественник? Разрешите, в таком случае, познакомиться… Эмигрантский писатель Кукурин. Не думайте, ради Бога… Я не с политической целью. Я – вне политики. Но мне так хотелось бы услышать настоящую московскую речь… С ее напевным произношением. Вы понимаете сами, что эмигрантский язык застыл на месте, не питаясь народными соками. А между тем, – нужно ли вам говорить – только вечно творящееся слово, вспоенное, так сказать, подземными родными источниками, может дать материал для литературного творчества. Простите: вы теперь в Москве как: окаете или акаете?