С матерью ничего подобного не было и быть не могло. Мать – пикча, плоская картинка: сколько ни смотри, не изменится – какая есть, такой всегда и будет (мать он по-своему жалел).
А еще ему нравилось бабкино лицо. Непреклонное. Он понял это раньше, чем узнал, что такое слово существует, – с бабкой у него часто так бывало: то, что потом оказывалось важным, он уяснял для себя, прежде чем находил для него правильное название. Вернее, так: когда название вдруг появлялось, он, дернув плечом, его опознавал – как нечто, давно и прочно знакомое, но до поры до времени выступавшее под аватаром. Иногда слабым, даже ему под силу сладить, крикнув ей в ответ что-нибудь злое: «Сама убирайся, злая мачеха!»; иногда мощным, могучим, ему казалось, неодолимым. Как бабкино: «Нельзя».
В детстве этот могучий аватар караулил границы парка Победы, за которые он не вправе заступать, как ни злись, ни топай ногами (потом-то смирился, уже не топал), – и ведь не спросишь: «Почему?» – бабка все равно не ответит. Надо затаиться, ждать, следить за ее лицом. Будто она не злая немощная старуха (вечно что-нибудь у нее болит и ноет), а сосуд, высокий, наполненный до горлышка. Как в сказке про Лису и Журавля. Его задача – стать журавлем. Но не тем, которым мать все уши прожужжала, сравнивая с убогой синицей: дескать, уж лучше синица в кулаке, чем журавль в небе (он думал: «Тебе лучше, ты и держи, а мне – нет»), а другим, с длинным и тонким клювом, который ни в каком небе не летает, но зато знает, как добраться до содержимого сосуда. (Лиса, конечно, мать, единственное, что она умеет, – вылизывать тарелки; что ей на тарелку положат, то она и вылижет.)
Впрочем, лисами в его представлении были все: школьные учителя, одноклассники – особенно одноклассники, задававшие глупые вопросы в надежде проникнуть в компьютерное братство журавлей. Куда, по его глубокому убеждению, заказан вход всякому, у кого нет длинного тонкого клюва, – им, сущим дуракам, невдомек, чем за это приходится расплачиваться: категорическим запретом слизывать все самое сладкое и вкусное – скажем, то, что, выходя из дома, видишь там, за оградой: горку, качели, песочницу, в которой копошатся другие дети, лепят куличики – а ты, маленький журавль, идешь следом за бабкой к пустырю.
Что кроме способности всюду
Если он кого-то и любил – только ее, бабку, и, не будь она женщиной, хотел бы походить на нее.
Уж, по крайней мере, не на отца. О котором он в раннем детстве мечтал, когда видел чужих отцов, идущих – каждый – со своим сыном. Все представлял, как это – идти по улице рядом с отцом?.. Мать темнила, бормотала всякие глупости: «Папочка сейчас далеко, но ты, сынок, не сомневайся, твой папочка про тебя помнит». А он, дурак, верил. Пока не догадался спросить у бабки. И в ответ получил: «Нет у тебя отца. Так и заруби себе на носу: нет и не будет».
Зарубил. И с этих пор больше не думал. Как рукой сняло.
Пока отец не позвонил – сам. Предложил встретиться. Сказал, что хочет кое-что обсудить, но разговор не телефонный. Мол, если не возражаешь – завтра, у метро, рядом с киоском «Союзпечать».
– А как я… вас узнаю? – Язык не повернулся назвать на «ты» (потом злился на себя. Вышло глупо, по-деревенски – как-то раз бабка обмолвилась: в деревнях родителям выкают. А с другой стороны, тоже мне, родитель, явился не запылился, двадцати лет не прошло. Если быть точным – восемнадцати).
– Не беспокойся, я сам тебя узнаю.
Он удивился, но не стал ломать голову: какая разница – как.
К метро он явился заранее, минут за десять, – пока шел, прислушивался к себе: волнуюсь или нет? – вроде бы нет. На всякий случай, чтобы тот не возомнил о себе (дескать, стоило свистнуть, и вот он я), решил обождать в сторонке.
Отец подъехал на крутой тачке, которую – у метро нельзя парковаться – оставил за углом. Он сделал вид, что отцовской крутости не заметил. Пусть не думает, что на него можно произвести впечатление такими вещами. Скорей всего,
– Если бы я знал, что у меня растет сын…
Он слушал, поводя журавлиным клювом, и думал: «Если предложит деньги – возьму», – но оказалось,