Нет, Анну пугает не тьма – а то, что со смертью мамочки привычный круговорот тьмы и света нарушен: ей не представить, как она справится одна, без материнского строгого пригляда. Впрочем, до кромешницы-зимы еще далеко. У нее есть время все обдумать, утешиться извечной народной мудростью: еще не то переживали – и это переживем; дотянем до весны, а потом, глядишь, и до лета…

Между тем нежданная гостья успела доесть салат.

– Раньше, – она говорит, – до войны, сами не готовили. Прислугу держали. Только называлось иначе. Прислуга – это не приветствовалось. Вроде как плохое слово, старорежимное. Мать при гостях однажды ляпнула – дак отец так ее распекал: дескать, следи за языком, и себя, и всех погубишь…

Подстрекаемая разбуженным любопытством, Анна спрашивает:

– Не прислуга – а как?

Галина откладывает вилку, смотрит недоверчиво:

– Сама, что ли, не знаешь? Мать-то у тебя…

В кухню входит двоюродная сестра. В руке у нее пакет – тот самый, темно-синий с золотом, который Анна выставила в прихожую. Не просто так, а с намеком на свои жизненные достижения.

При виде чужого человека Галина осекается; вытирает рот пухлой стороной ладони.

Держа пакет на вытянутой руке, сестра обращается к Анне:

– Голова разболелась. Это у тебя на выброс? Прогуляться хочу, могу захватить.

Как бы то ни было, Галина осталась собой довольна. Мало того что хорошо, по-русски помянула, еще и воспользовалась поводом, чтобы в кои-то веки поговорить: не «здрасьте – до свидания» у лифта, а по-соседски. По душам.

Она вошла к себе в квартиру. Прежде чем закрыть дверь, прислушалась: ни звука, как в могиле. Добрела, пошатываясь, до кресла; морщась, скинула жесткие туфли (совсем с ногами беда – как выпьешь, отекают). Привычно спихнула спящую кошку – та лениво спрыгнула, выпростав передние лапы, сладко потянулась и, презрительно покачивая задом, ушла. Не иначе к миске. Глядя ей вслед, Галина буркнула:

– Ишь, прорва. Не спать, так жрать.

Плюхнулась в теплое, нагретое нахальным кошачьим организмом кресло; с наслаждением потянулась. Самогон крепкий, забористый выходит – если из говна с дрожжами не гнать, только из отборной, зернышко к зернышку, пшеницы; старший сын, надо отдать ему должное, на исходных продуктах не экономит. Брезгует. Картофелем там. Или яблочной падалицей. Говорит: как не в себя.

Пока в гостях сидела, не чувствовала. А сейчас догналó. Может, и не надо было болтать, ворошить прошлое. Мать-покойница до последнего твердила: не все, что у себя в голове имеешь, из головы выпускай. Сегодня оно так, а завтра – иначе. Мало ли куда повернется. Бывает, и в другую сторону.

Теперь, когда пшеничные пары́ вступили в полную силу, недавнее застолье повернулось к ней другой стороной. Она-то – по-человечески, с открытой душой. А Анька – нет. Анька, она хитрая, себе на уме. Не прислуга – а как? Сама будто не знает. Все она знает – нарочно провоцирует. Чтобы только разговорить, выведать, знают ли соседи.

Как не знать? Все в доме знали. Мамаша Анькина, царствие ей небесное, у него, Анькиного папаши, прислугой работала. Когда уж там у них сладилось – свечку не держали; хотя чему удивляться: девка молодая, кровь с молоком, а что приблуда – так мужику-то и лучше, век будет благодарна. Ноги мыть и воду пить. Потом, война уж закончилась, расписались. Это теперь собачьи свадьбы, сойдутся и живут, а в те-то годы строго: изволь прописать, зарегистрировать на жилплощади. Мать-покойница говорила: ничего не скажешь, порядочно поступил; другой бы на его месте поматросил и бросил; после войны баб одиноких, молодых – только выбирай. На крайний случай комнату ей найди. Вроде как в благодарность. С блокады много пустых стояло. Уж ему-то, как ценному работнику, пошли бы навстречу… Да, может, он и хотел. Только девка, мамаша Анькина, хитрой оказалась. Взяла и забеременела… Хотя нет. Мать говорила, расписались в сорок шестом. А Анька, она в каком родилась? В пятьдесят каком-то – шестом или седьмом?..

Галина шевельнулась в кресле, пытаясь вспомнить; не сладив с набрякшим телом, откинулась на подушки. Память – что кран в голове: отвернешь, и полилось; сперва потихоньку, тонкой струйкой.

И чем этот Анькин папаша-то такой уж ценный? Раз спросила, два. Мать темнила, отмалчивалась. Однажды – в девяностых, все уже рухнуло – сидели вдвоем, смотрели телевизор, а там о каких-то полигонах. Здесь, под Ленинградом. Сперва не поверила: неужто было такое? А мать: еще как было. Вон, Настасьин муж – самолично осу́жденных расстреливал. Только говорили иначе: не расстреливал, а исполнял. А потом усмехнулась и говорит: воняло от него. Первое время, когда сюда въехали, на крыс грешили. Мало ли, сдохла в мусоропроводе. Службы специальные вызывали. Те явятся, сверху донизу прочистят, яду разбросают; день-два проходит – опять. Потом-то догадались: крысы в лифте не ездят. А этот, как проедется, после него не войдешь. Хоть нос затыкай. Да что люди – собаки шарахались. Дядя Жора, сослуживец твоего отца, овчарку немецкую держал. Так она как завидит его, шерсть дыбом и воет.

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Все книги серии Проза Елены Чижовой

Похожие книги