Я не сводил глаз с трактира. Калитка была сорвана с петель. В проеме виднелись длинные столы, за которыми еще вчера сидели любители пива, а сегодня весь двор был завален ветвями, словно тут пронесся ураган. Без крыши дом казался более низким, приземистым, еще более мрачным, чем обычно. Окна с выбитыми стеклами усиливали впечатление заброшенности, черные от копоти стены сгоревшего дома казались надгробьем над погибшим насильственной смертью стекольным заводом.
Трудно было представить, что еще вчера здесь беззаботно пели песни, дядюшка Карел забористо играл на гармонике, а Зубодер курил перед домом виргинскую сигару… Сейчас на пыльной дороге валялась изрешеченная пулями доска с надписью «Трактир у стеклодувки».
Не находя себе места бродил я по лесу, дошел до дамбы, сбежал к водостоку и там рухнул в высокую траву под старыми развесистыми вербами.
Я лежал, зарывшись лицом в траву, вдыхал запах тмина и чего-то сладковатого, напоминающего запах пчелиного меда. В первую минуту я даже не вспомнил, откуда мне знаком этот запах.
И тут перед моими глазами предстал тот летний вечер, когда я впервые увидел Виолу на фоне темно-синего пруда и тускнеющих красок погружающегося в сумрак леса. Я снова вспомнил, как она стояла передо мной в мокром, прилипшем к телу купальнике и вдруг стянула с головы резиновую шапочку…
Я видел, как она — в белом халатике, золотые волосы стянуты узлом — пробирается ко мне мимо раскинувшихся на траве людей, как бросается в мои объятия со слезами на глазах…
И вот мы вместе лежим в высокой траве, а ночь опускается на лес и черной пеленой окутывает пруд… Потом Виола лежит на моем плече и машинально застегивает пуговки кофточки на груди, глаза ее устремлены в небо, увидев падающую звезду, она молитвенно шепчет: «Лети, моя звездочка, лети…»
Может быть, лучше было бы умереть. Не думать, не видеть, не слышать. Не существовать.
Или биться головой о землю до тех пор, пока не выбьешь все раздирающие сердце воспоминания.
Я не мог здесь оставаться. Как безумный бегал я по лесу, громко и безнадежно выкрикивал имя Виолы.
Лесистые склоны, безучастные воды пруда отзывались глухим эхом.
«Теперь ты все равно не сможешь быть один, даже если захочешь», — доносился до меня издалека ее приглушенный голос.
Минутами мне казалось, что она здесь, рядом, что мы снова ходим вместе рука в руке, не отрываясь смотрим друг на друга как зачарованные.
И тут я понимал, что к прошлому нет возврата, что война не возвращает своих жертв.
12
В сорок пятом году, через три месяца после окончания войны, я поехал в родной город получить в Национальном комитете необходимые документы и характеристику. К тому времени я переселился в Прагу, работал там в страховой конторе, и передо мной открывались самые широкие перспективы. Я не мог оставаться в родном городе: там каждый уголок напоминал мне о трагических событиях, происшедших четыре года назад.
И вот в июле в одну из суббот я неожиданно появился дома. Мама встретила меня со слезами на глазах, не знала, как и приветить. Ее интересовало все, самые малейшие подробности моей жизни: что я делаю вечерами, и особенно воскресными, раз уж никак не удосужусь приехать к ней. Она не хотела поверить, что я могу жить вдалеке от нее, без ее опеки, без ее материнской ласки.
Она жаловалась на здоровье, сказала, что в последнее время частенько болеет — вероятно, дает себя знать возраст, по ночам ей не спится, потому и днем голова тяжелая.
— Что-то мне все нездоровится, — сказала она. — Наверное, лучше уже не будет. Только хуже.
На крыльце послышались шаркающие шаги, кашель Хромого. Услышав в кухне голоса, он заглянул в окно.
— А-а, гость из Праги! — удивился он. — Хорошо, что вспомнил отчий дом, а то ведь и вовсе забудешь, откуда ты родом!
— Я привез вам две пачки табаку, — ответил я ему вместо приветствия.
В последнее время он пристрастился к трубке, усаживался поудобнее на скамеечке перед домом, брал длинную трубку с фарфоровой головкой, набивал ее, не сразу разжигая, затягивался, сплевывая во все стороны коричневую слюну.
Я протянул ему табак, он, довольный, пробормотал:
— То-то же! Теперь я буду лучше думать о тебе.
Он вошел в дом, без приглашения присел к столу и молча смотрел, как я доедаю угощение, которым на радостях потчевала меня мать.
— Хорошо, когда есть аппетит, — рассуждал он. — А знаешь, зайди-ка ты в трактир «На уголке». Там тебе будут рады…
— Да, пожалуй, сходи, — добавила мать, которая, хоть и сетовала, что сын не живет дома, гордилась тем, что он работает в Праге.
— А что, трактирщик Пенкава не вернулся? — спросил я.
— Да где там! — ответил сосед, опуская седую голову. — Никто не знает, что с ним сталось. Одно время в предместье слух прошел, что с ним вышла ошибка. Немцам будто бы донесли, что в трактире на нашей окраине творится что-то подозрительное, а так как они не знали про другой трактир, то и прикрыли этот, «На уголке». Речь-то шла о «Трактире у стеклодувки». Только бедняге Пенкаве все равно обратного пути не было…
— А что говорят о стеклозаводе? — нетерпеливо спросил я.