Сколько времени так прошло — Лепилин не знал. Дрожали руки, еле удерживая отяжелевший топор, а он тюкал и тюкал, ища в этом спасительном изнеможении — пусть минутного! — но забвения. И когда из домика выскочил старик, радостно прокричав ему в лицо: «Опросталась твоя хозяйка, мальчонку произвела! Поди утешь сердешную!» — Лепилин, будто не слыша, продолжал смыгать по неподатливому дереву. А старик тормошил, подталкивая: «Да иди ж, иди!»

В домике Ташеев держал новорожденного над ведром, а директор осторожно поливал его из чайника. Ребенок — со сжеванным аловатым личиком — бился и пищал тонко. Лепилин застыл в дверях, как прирос к порогу. Сзади пихнул в спину старик: «Ну?» Лепилин качнулся вперед и, не отрывая завороженного взгляда от ребенка, оравшего и буянившего под шлепками чабана, двинулся, прижимаясь к стене, в угол к Тоне. Красный комочек ожившей плоти, лежащий на темных руках Ташеева, едва появившись на белый свет, уже чего-то требовал во весь голос и криком выражал свое неудовольствие. До сих пор Лепилин не учитывал его, живого, в своих расчетах и мыслях, и теперь он панически боялся даже прикоснуться к нему, словно возьмет тогда на себя ответственность за другую жизнь и стреножит она — не шелохнешься, в сторону не увильнешь, а позабудешь, зачем сам есть на земле и в чем твоя лучшая доля.

Протиснувшись за Ташеевым в угол, Лепилин опустился на колени — к бездонным глазам жены, горевшим святым материнским огнем, к слабой радостной улыбке, к окровавленным губам, сквозь стоны и охи прошептавшим: «Сын... наш... дайте»

— Эхма, богатырь-целинник! — метнулся старик к своему мешку. — Соорудим тебе постельку, в какой и царевичи не леживали!

Он торопливо, помогая зубами, развязал веревку, петлей затянувшую верх мешка, засунул внутрь руку и вытащил ворох шкурок — лисьих и сурчиных.

— На мехах бока пролеживай, расти и пой по жизни во всю глотку, чтоб матушка радовалась, чтоб судьбина не худобина подвернулась, чтоб девки любили, а денюжки сами в карман плыли лебедями-голубями. Особливо тебе, новин-человечище, пота работного, чтоб ручки-ноженьки сладко пели-гудели усталостью. Счастливым будь, орун-крикун, добрым будь, пискун-лопотун, сильным будь, едун-колотун!

Приговаривая, старик расстелил возле Тони шкурки, накинул на них пеленку, пошлепал ладонями: «Мягонько!»

Вздрагивали руки у Тони, когда расстегивала платье; Лепилин помог освободить ей грудь, и ребенок, приложенный к жаркому телу, все сообразил — замолчал, затыркался губами. Охнув в счастливом изнеможении, Тоня закрыла погасшие глаза.

Лепилин попятился назад, забился в противоположный угол, плотно притиснувшись к стене, будто хотел проломить ее и улизнуть от будущего, в которое, без его желания, уверенно вошел новорожденный. Оказывается, за радости жизни надо платить — по самому большому счету; но Лепилин гнал прочь эту мысль и ничего не мог с нею поделать — она, скользкая и противная, как большая пупырчатая жаба, вползала в сердце и буквально парализовала волю и тело. Он был мал сейчас — этакая неприметная песчинка перед ликом огромного мира, и понимание ничтожности своего бытия вдруг вызвало такую смертную тоску — до холодного пота и озноба, хотя уже и обогрелся в домике. Разве можно что-либо загадывать и стремиться к чему-то, если впереди — неизвестность, если непознаваем огромный мир и люди, населяющие его? Признают ли они те цели, к которым рвался, униженно хватаясь за любую возможность?

Вот задумал Вязников сажать лес на целине. Но когда он еще вырастет, да и вырастет ли... А сейчас, что делать сейчас, когда летом в жарынь сгорел хлеб, а хлеб нужен, нужен хлеб израненному войной народу. Поначалу даст земля хлеб, она же безответная, а потом, что будет потом?.. Никто не знает, и он, Лепилин, тоже не знает. Однако кто позаботится о земле? Неужели люди бросят и уйдут из степи, как бежит он, Лепилин...

Скорбел Лепилин о себе, скорбел о миллионах людей, зачем-то копошащихся в этом мире и почти не думающих о том, что всех их ждет тот печальный миг, когда рождение и смерть воссоединяются и открывается им горькая истина — мал человек и зря он ершился и подогревал честолюбие, ведь за смертью — пустота.

Из крохотной клеточки, из ничего, рождается человек, а вернее — из пустоты, и уходит в пустоту. Потянуло туда Лепилина неудержимо, чтобы забыть, забыть все, что творилось вокруг, — мучительное рождение жизни, слабость и гордыню человеческую, слепую ярость стихий, словно бы для того, чтобы не испытывал он сожаления, расставаясь с беспощадным миром. «Потихоньку улизнуть бы, — тосковал Лепилин, глядя в пол. — Идти и идти по равнине, в которой — ни кустика, ни души человеческой, а есть лишь ты один, беспамятный, и у тебя никаких желаний, кроме одного — ощущать слитность с пустотой».

Долго отупело просидел Лепилин, скорчившись в уголку и никак не реагируя на события, идущие своим чередом в маленьком мирке домика. Исчез в нем стержень, прежде направлявший его поступки, а без этого он ничего не мог предпринять, ибо переполнен чувством бесполезности каких-либо усилий и их ненужности.

Перейти на страницу:

Похожие книги