Что было у матери с тем Савкой, Люда слушать не стала, припустила через сад, чтобы поскорее увидеть ночлежника, приехавшего с чужой стороны, а главное — посмотреть, не мелькнет ли на Суле Васькова лодка с Павлушком. Сперва глянула в оконце, толкнулась в дверь — ни души. Выбежала на самый высокий бугор, видно даже Бужин — пристань на другом берегу Днепра, так поредели на островах деревья, а на Суле за целую версту ничегошеньки не видать, только вода стоит высоко-высоко, как перед большим паводком…
Тем временем Лаврин, не отдохнув ни минутки после долгих ночных разговоров с кривой Марфой, даже не смяв постели, с рассветом вышел из хаты. Чувствовал он себя так, точно его внезапно растолкали посреди тяжелого сна. Лаврин бродил над Сулой, пытаясь объяснить себе овладевшее им мучительное состояние, то самое, когда не можешь понять, что с тобой происходит. От радости перехватывает дыхание, и вдруг острая боль обжигает сердце и… рвутся из груди неудержимые глухие рыдания, слезы катятся из глаз, а все оттого, что ты наблюдаешь самые простые вещи: как над плавнями рождается день и светлеет в реке небо, над которым громоздятся подобно горам серые дождевые тучи.
Тучи терлись друг о дружку, и наконец в землю ткнулась, словно змеиное жало, ослепительная молния. Еще одна, еще, а грому нет как нет. Из-за спины подул легкий ветер, река стала темно-синей и вся пошла мелкой рябью, точно ее от холода проняла дрожь.
Потом Лаврин увидел, как тучи разошлись и в сером небе появился крячок. Он с лету плюхнулся в воду, прижав крылья перед тем, как нырнуть. Вынырнул с рыбкой в клюве и бешено захлопал крыльями, словно испугавшись, что больше не взлетит в небо.
Лаврин заметил, что вдоль берега длинной жилой поднимается и тотчас опадает тихая вода, чтобы вновь возникнуть дальше, еще дальше — вероятно, там, где стрелой проносится хищная щука, преследуя добычу; в эту минуту он искренне желал себе смерти.
Дольше всего Лаврин, волнуясь, следил, как течение, всегда, подобно времени, устремленное в одну сторону, подхватывало и уносило все новые и новые массы воды, отдавая их ненасытному потоку, который называется прошлым, вечностью. Прикованный взглядом к этой движущейся бесконечности водяной ленты, он растерянно размышлял. Сам доводил себя до тупой боли в сердце, и оно, слишком слабое, не справлялось с нею — сбивалось с ритма, падало, замирало. Туманилось в голове, и живым оставалось лишь одно чувство: что он дома, в родных Мокловодах. И это спасало его от немедленной смерти, от страха перед ее неизбежностью. Себя ему ничуть не было жаль. Жаль было своего прошлого. Не оттого, что оно не вернется, как бы этого ни хотелось, а оттого, что оно беззащитно, что его нельзя оборонить, хотя, ты порой так несправедливо нападаешь на него, списываешь на него свои грехи, которые желал бы искупить, если б было по пословице: кто покается, тот от греха удаляется.
Вот так, пеняя на самого себя, не будучи уверен в справедливости своих суждений, чувствуя собственное бессилие что-либо изменить или хотя бы поправить, задыхался загнанный, отравленный жизнью Лаврин. Так порой человек задыхается из-за переполняющих его чувств, когда внезапно попадает из затхлой, удушливой атмосферы в свежую, чистую-чистую, как мокловодовские плавни, как Сула, как небо над ними.
…Однажды, еще в сорок пятом году, сразу после того, как он побывал у Безухого, Лаврину представился благоприятный случай возвратиться «чистым» домой. О, если бы господь осуществил его страстное желание!.. Такой случай больше не повторялся, однако Лаврин хранил память о нем как оправдание — мелкое, незначительное, но оправдание. И радовался, что он имел место. Если уж нельзя никак иначе оправдаться перед людьми, то хотя бы так: «Всем жить хочется. Никто себе не враг…»
…Безухий был доволен, что ему удалось завербовать в «ряды истинных украинцев» нового человека; теперь следовало извлечь из этого как можно больше пользы для себя, добиться награды за усердие. Он навытяжку стоял перед каким-то субъектом, вероятно офицером, и подробно рассказывал, как проходила вербовка, стараясь подчеркнуть собственную проницательность, которая и помогла-де ему сразу же заприметить «восточника Нимальса», едва лишь тот появился на торжище. При этом Безухий навязчиво демонстрировал офицеру свое омерзительное увечье, постоянно поворачивался к нему так, чтобы был виден розовато-синий нарост дикого мяса вместо уха… Да, Безухий, вне всякого сомнения, умел пользоваться уродством, свидетельствовавшим о его храбрости и преданности тому делу, которому посвятили себя «истинные украинцы», лелеющие надежду вернуться на родину «со штыками наперевес».
Безухий не пошел провожать подписавшего контракт Лаврина, только сообщил ему пароль: «Я от пана журналиста…» Этот пароль должен был гарантировать Лаврину безопасность…