Лаврин напрягал все силы, чтобы встряхнуться, приободриться, заставить себя думать о чем-нибудь. Сердце бешено колотилось в груди, и вдруг он ясно понял, что это тикают ходики. Вздрогнул от этого звука, как от выстрела. Поднял голову с подушки. Посмотрел на дверь; она была открыта — точно пасть чудовища. С безумным криком вскочил он с постели. На цыпочках прокрался в сени, оглядел все углы и закоулки: везде было пусто. В лихорадочной спешке, почти бегом, не замечая растерянной Люды, вернулся в постель и тупо уставился перед собой. Забормотал не по-нашему. Глаза, широко открытые и тусклые, постепенно ожили. Он увидел Люду, улыбнулся ей.
Воцарилось короткое молчание. Его хватило для того, чтобы Люда пересела поближе к Лаврину и поправила сползшее одеяло. Он жалобно смотрел ей в глаза, боясь заплакать от ее ласки: заботливость чужого человека для сироты большой праздник…
— Люда, ненаглядная моя… Я готовлюсь к смерти…
— Господь с тобой, не пугай меня.
— Я еще там, на чужбине, рассчитал, что умру дома…
— Не пугай меня, пожалуйста.
— Больше не буду… Я тут плел всякую чепуху?
— Ничего лишнего… Ты был в забытьи.
— Здесь, кроме тебя, находился еще кто-то?
— Да, врачи с ГЭС.
— Что им нужно?
— Осмотрели тебя и сказали, что ты… здоров.
— И сказали, что мне… саксаган.
— И сказали, что ты здоров, но ни шагу из хаты.
— Спасибо, моя ненаглядная… Ты им, конечно, заплатила?
— Не говори глупостей. У нас больные врачам не платят.
— В моем саквояже деньги. Возьми их себе… за доброту, пожалуйста…
— Не разбрасывайся деньгами, самому пригодятся.
Лаврин не отрываясь смотрит Люде в глаза, как верный пес на хозяина, и уже не сдерживает слез. Разум его мутится, это ясно. По немигающим затуманенным глазам видно, что силы у него на исходе, он погружается в забытье, во мрак. Вот он забылся, вроде бы задремал, но продолжает говорить о врачах, о Качане, о Софе, «стриженой Софе», о комбикормовом заводе, который он строил сразу после войны в Вестфалии, о дядьке Федоре Лукьяновиче, об отце, о своей последней поездке на Качалу… Эти отрывистые фразы похожи на бред больного, который засыпает под наркозом, однако не сдается, борется с самим собой и с болезненным сном.
Люда боялась, что, если он очнется, она не справится с собой, признается, что в хату настойчиво лезли парни из Воинского — должно быть, дети тех, кто пострадал от фашистов в войну. Они ругали Лаврина Нименко «коричневой чумой, отродьем того палача, который топил телят в Днепре, когда наши отступали, того, кто был тайным лизоблюдом, фашистским прихвостнем». Сына этого негодяя они грозились вышвырнуть из хаты, да что там из хаты — они вообще прогонят его взашей с земли, лежащей у Сулы, потому что он, видать, такой же стервец, как его папаша, — и нашим и вашим.
И еще в селе говорят — во все горло кричат — о какой-то фотокарточке, на которой Нименко будто снят в чужой солдатской форме, а под фотокарточкой подпись, и не простая, а в рифму — обращение к матери, оставшейся на Украине: «Тоскую, мама, я за вами, как за весною та калина… С земли поднялся бы туманом, кабы не вы да Украина». Прокоп Лядовский утверждал на наряде, что хотя Нименко, то есть интурист Лаврин Нимальс, и подал прошение разрешить ему постоянное жительство в Мокловодах, однако никто ни в Киеве, ни в самой Москве подобного разрешения не даст, потому что он одно время был связан (в сельсовет пришла бумага) с «националистическими элементами в лице журналиста Безухого», которые впоследствии с ним расправились. А что касается фотокарточки со стихами, обращенными к матери, то насчет нее Нименко сам признался и даже оставил эту фотокарточку в Киеве вместе с прошением о восстановлении гражданства.
Случайно заглянув в расстегнутый саквояж Лаврина, Люда увидела лежавшие сверху деньги, которые он предлагал ей «за доброту». Рядом две бутылки с длинными горлышками, вероятно напитки, и еще что-то в блестящей бумаге — наверное, закуска. Затем пузырьки с лекарствами, рубашка, всякие мелочи, необходимые в дороге. Отдельно лежала газетная страница без заголовка — скорее всего, та чужеземная газета, где оттиснули копию фотокарточки, на которой он был снят в чужой солдатской форме. Да, это была она: приглядевшись, Люда узнала Лаврина в форме, но сразу заметила что-то странное. Ну да, Лаврин не надевал кителя, китель просто-напросто приложили к нему, и сделали это весьма умело… А на лице у Лаврина такое же испуганное выражение, как у ребенка с наретушированной улыбкой, которому пригрозили, что он будет жестоко избит, если не послушается.
Все остальное пока во мраке неизвестности. Лаврин из-за болезни хранил вынужденное молчание. Но как его прошлое было далеко от сегодняшнего дня!..