Речка у берега хлюп да хлюп, а Марийка, ягодка, не идет, не показывается. Сердце защемит — и тут же радость развеет грусть. Еще не видят Марийку Данилковы глаза, не слышат уши, и все же радость витает над ним надеждой — придет Марийка, придет… Сядет вот здесь, где привязаны лодки, на настиле, на котором толстым слоем настелено сено, и они все обсудят, обо всем условятся, прежде чем он, по обычаю, поведет ее к своей матери Хтодоре. Но это будет потом. Когда придет Марийка. А пока вокруг ласковая тишина. Ее осмеливаются нарушать только запоздалые сверчки, да что-то звенит в ухе.
— Сбудется или нет: угадай, в каком ухе звенит?
— В левом.
— Угадал.
— А что ты задумал?
— Приснится ли мне отец.
— Зачем тебе покойный отец?
— Я пришел к нему спросить…
— Коли так, смотри на воду, и появится отец.
— Я хочу просить у него благословения.
— Он возникнет из воды тенью. Но ты первый не подавай голоса.
— Я лишь трижды поклонюсь ему, чтобы не нарушить обычая.
— Он не придет на твою свадьбу…
— Конечно… Но даст совет… покажет, где упал перед смертью… где последний раз ступил ногой.
— А зачем тебе это знать?
— Я с клятвою шагну от этого места.
— Ого, какой ты верный.
— Чтобы не прерывались шаги Баглаев.
— Твой отец уже явился. Смотри!..
— Чтобы не прерывались шаги Баглаев…
Поперек Днепра лежит, как дорожка, серебристая полоса. На нее падает тень.
— Отец! — не сдержавшись, кричит Данилко.
Тень с хлюпаньем исчезает. Скоро она появляется из мрака и света у самого берега. Возникают цвета, звуки, возникает движение…
За спиной Данилка, со всех сторон Качалы, послышалось множество голосов, словно каждая травинка обрела дар речи. Словно встали на свои места все срубленные деревья и по их кронам пробежал ветерок, окликая бесчисленных островных птиц. Заметив появление знакомой тени, на разные голоса замычала Баглаева скотина. С надеждой смотрят на своего кормильца Чумаки. Пошел дым из трубы островной хатки. Замерла от удивления Плютиха, выжимавшая на берегу белье. Крякнул изумленный Никифор, стоя с ведром дегтя в руках. Сдерживает тяжкий вздох наработавшийся, как трактор, дядько Веремей, опускается на колени, чтобы сесть на землю по-турецки и закурить из вышитого кисета. Вынырнул из кустов вечно крадущийся Якоб. Его окружают какие-то отвратительные фигуры, а лицо у Якоба очень бледное, почти зеленое, как тогда, когда Федор плеснул меж его заплывших глаз горячим дегтем. У Якоба хищное выражение лица, он, кажется, готов повторять «подвиги» средневековой католической инквизиции: вырывать языки и мысли, жечь, вешать, колесовать… Его теснит, оттирает от берега Христя. Она взволнована и растерянна, она глядит на воду, на Днепр. Берет руку Данилка и долго-долго смотрит на нее. Такая же рука была у Федора. Уж сколько лет прошло, но не забыть ей его доброты, приветливости, его голоса. Давно это было, а все как нынче: не забылось, не выветрилось из памяти.
— Федор, Федор… — бессчетное число раз повторяла Христя. И слезы из глаз. Большие, как слова, слезы. Данилко бросился ее утешать, однако слезы Христи нельзя было остановить. — Наши дети полюбили друг друга. Ты не мешай им, они же наши. Кроме них, у нас ничего нет…
Данилко хотел утереть слезы женщине, которая любила его отца, но тут мимо них проехала телега, знакомая телега, принадлежащая Нимальсам. На ней трое. Плютиха глянула, обожгла взглядом — пусть извиваются, как черви. Ах, будьте вы прокляты! И тут белый свет застите. А ну сгиньте с моих глаз!
— Федор! Федор… Не дали тебе пожить.
— Не нужно, перестаньте.
— Это я тебя не уберегла.
— Не плачьте, не кричите, а растолкуйте мне…
— Растолковать, как жил твой отец, невозможно, сынок.
— И все-таки… В тот день вы пасли на острове скотину… Постирали отцовскую одежду, чтобы он встретил наших во всем чистом. Они, уставшие от боев, как от трудной работы, вот-вот должны были выйти к Днепру, вот-вот должны были освободить, вызволить из неволи и наши Мокловоды… Разве не так оно было, Христя Романовна?