Дурачится да хохочет — спасу нет. Нащупала вожжи, к себе тянет. Хочет свернуть куда-то… Протасия в жар бросило, сердце забилось. Поднял было руку, сейчас обнимет чертовку, но… Рука его минует Ганну, вместо этого он заносит кнут и раздраженно кричит на лошадей. Они долго не желают его понимать, потом неохотно трусят по дороге и наконец бегут мелкой рысью. Гремят бидоны, телега трясется так, что не усидишь, а Ганна хохочет и отпускает шутки, толкая в бок Протасия. Он хмурится и молчит. Из осторожности берет вожжи в обе руки и смотрит перед собой отсутствующим взглядом. Может, разглядел за Сулой трубу маслозавода, а может, задумался о чем-то совсем ином — своем, личном. Ганна, обидевшись, умолкает. С лица ее сходит веселая улыбка, румянец блекнет, плечи горбятся… Подтянула к себе кошелки с товаром, обеими руками ухватилась за драбину — впереди крутой спуск, Вязкий брод. Когда-то это был приток Сулы, непонятно почему называвшийся Помуранкой. Бывало, весной, особенно после снежной зимы, Помуранка дико клокотала, бурлила, прямо-таки выходила из себя. Мутная вода не текла, а словно катилась клубком. Толкала перед собой выкорчеванные деревца, хворост, всякий сор, кизяки, даже маленькие копешки сена или ситняга. Однако сил у нее хватало на две-три недели, не больше. Потом Помуранка мелела, дно делалось скользким, вода еле покрывала его, а то и вообще высыхала. Скотина увязала тут по самое брюхо, люди копошились в вязкой грязи, на чем свет ругая сами не зная кого. Но мучения эти быстро забывались, и все продолжали ходить через Вязкий брод: так ходили их деды и прадеды, поэтому никто не догадывался, что можно ведь поискать другой путь. Случалось, кто-нибудь бросит две-три доски или несколько кольев, палок, однако они быстро приходят в негодность или исчезают бесследно. И опять люди увязают в грязи, застревают, ломают телеги, мучают себя и животных…
Миновать же этот ров было невозможно. Разве что ехать через Лебеховку, по Киевскому тракту. Но так было втрое дальше, эту дорогу избирали только при крайней необходимости: перед светлым воскресеньем, или чтобы сделать покупки на святки, или если спешили к знаменитому старику, лечившему травами, или во время особенно бурного паводка, когда Сула и Днепр, точно сговорившись, прибывали в одночасье и вода не только заливала короткий путь через Вязкий брод, но и затапливала десятки низовых сел, тысячи гектаров лугов и пашни…
Сзади неожиданно налетела стая диких уток. Они прошумели над головой — Протасий даже пригнулся, — круто повернули к кустам и со всего лету плюхнулись в заводь. Семеро. Красивые сизоголовые кряквы. Уж не те ли, которые прошлым летом жили на берегу за хатой? Только зачем же они сюда прилетели? Там им было и уютно и просторно. Никто не гнал, не пугал, Домашние утки быстро к ним привыкли, плавали вместе, одной стаей. Позовешь, бывало, есть — плывут к берегу все разом. Но ближе к осени, когда пришла пора лететь в теплые края, дикие начали держаться наособицу, как бы ненароком поглядывая на небо и словно прислушиваясь к нему. А оттуда, с небес, днем и ночью накатывала тревожная волна разлуки, звучал тоскливый прощальный клич. Домашние утки тоже заволновались. То одна, то другая вывернет голову этак вбок и вглядывается в вышину. Что ей оттуда слышится?.. Или выйдут домашние на берег и ну подпрыгивать неуклюже, будто разбег берут, чтобы взлететь. А хватает им разбега лишь для того, чтобы упасть в воду и биться об нее крыльями, издавая громкий печальный крик… Наверное, те, поднебесные, пробудили в них, прирученных, что-то давнее, первозданное. Потому и хлопают крыльями… Чудятся им хорошо видимые с высокого неба очертания далеких материков, голубые ленты рек, просторы морей… Они порываются взлететь, порываются — и только. Тут свой берег, свое болотце… ряска, птичник…
Нет, дикие утки здесь надолго не задержатся, им здесь не прожить. Воды во рву и теперь кот наплакал, а через месяц и та высохнет. Разве что какой родничок будет журчать. Или в глубокой воронке вода сохранится… Да и место тут вязкое, нечистое… Взять хотя бы тот день, когда он вез Лукию от врача…
Протасий засмотрелся на ров, на то место, где они тогда переезжали, и увидел внутренним взором… ее. Она то исчезала в призрачных волнах, то вновь появлялась и стояла очень прямо меж теней, протянувшихся до небес… Нет, тогда она не стояла — сидела. Сидела на соломе, застеленной клетчатым рядном, обложенная подушками, в черном платке, в длинной, пышной (пять оборок!) праздничной юбке, в сшитых из толстого овечьего сукна валенках без галош — поначалу-то тесноваты были, но потом разносились… Лукия безжизненным взглядом смотрела перед собой, мучилась неутолимой болью. Глаза были подернуты слезами — вот-вот упадут на увядшие щеки, покатятся…
Протасия проняла дрожь при мысли, что слезы и впрямь покатятся. И что призрак исчезнет, не сказав ему ни слова.