Этому пояснению дежурного куратора предшествовало главное в нашем разговоре, о чем я не вижу необходимости распространяться, находя пересказ частностей совершенно излишним. K тому же мне пришлось бы во многом повторяться. Да и все равно: я не смог бы удовлетворительно воспроизвести мною произнесенное в письменном виде и не очень-то помню, в каких именно словах выразилось то, что было тогда произнесено, поскольку аудиозапись, которую я старался вести постоянно, в помещениях Фонда оказалась невозможной (см. выше).
Проще говоря, каким-то небывалым, немыслимым образом я оказался способен сообщить г-же Хэрбс, что же произошло между мной и Сашкой.
Я называю произошедшее небывалым, потому что никогда прежде, от самого детства и по сей день, у меня не получалось как следует передать ни самому себе, ни тем паче другим, что со мной происходит.
Для меня было и остается непреодолимо трудной задачей пускай хоть мало-мальски вразумительно ответить на обычный вопрос: напр., как я себя чувствую и не болит ли у меня чего? Не зная, что сказать, я начинал мямлить, бормотать невнятицу и этим своим недостатком немало раздражал и огорчал сперва родителей, а потом – мою покойную жену Катю.
Но в нашей беседе с г-жой Хэрбс все было иначе. В ней присутствовали не только уже известные читателю прокушенная мякоть между большим и указательным пальцами или неусыпный кинотеатр в горле, но и многое такое, что иначе не вошло бы в эти записки. Так, например, мне удалось растолковать дежурному куратору особенности освещения нескольких мокрых и не до конца развернутых листьев, принадлежащих лозе декоративного винограда, которая под воздействием ветра и дождя частично выпросталась из общего шпалерного переплетения. Упомянутые особенности вызывались тем, что источников света было два: один неподвижный и более яркий, но зато достаточно удаленный – от исправного фонаря на столбе, установленном в аллее, а другой, совсем близкий, но мерцающий и слабый, – от грозящей вот-вот перегореть электрической лампочки без абажура, подвешенной на проволоке, протянутой здесь к празднику Первого мая, да так и не убранной. Этот последний источник света также находился в движении, но, разумеется, амплитуда его колебаний отличалась от той, что была усвоена виноградной лозой. Вся шпалера в целом имела своим основанием сколоченные «в ромбик» частые рейки. Они, в свою очередь, образовывали собой переднюю стенку павильона, где 5 мая, т. е. на День печати, ежегодно проводились книжные ярмарки.
Мы стояли у самого входа в этот более месяца тому назад покинутый павильон, стараясь и укрыться в нем от дождя, но и не потерять из виду привлекшую наше внимание лозу.
– Как ее носит, и как она светится, – сказала Сашка.
Она курила едкую сигарету «Прима» – из моих запасов, – и всё тот же ветер поддувал ко мне от Сашкиных уст выдыхаемый ею дым, приобретший запах спелой и даже слегка переспевшей клубники «Виктория» – запах, из которого всегда состояло Сашкино дыхание.