Вина моя была в том, что я не умел сохранять в себе подлинные чувства. Такое неумение являлось главнейшим из моих недостатков, даже своего рода ущербностью. Похоже, и Тея не умела долго чувствовать себя счастливой, и не в том ли таилась причина ее быстрого охлаждения? Наверно, и ей, к ее несчастью, свойственно быстро разочаровываться в избранном. За год до Мексики, когда Мими попала в беду, Кайо Обермарк сказал, что это наш общий удел – все мы неизбежно разочаровываемся в своем выборе. Возможно, разочарование происходит уже на стадии выбора, поскольку для завершения его и полноты удовлетворения требуется известное мужество, нужны силы, а люди слабы и порывы наши недолговечны. И потому мы не довольствуемся достигнутым и не ценим того, что имеем. О, как же презирал я за это себя и других, как злился и негодовал! «Какая мерзкая рабская психология, – думал я, – вот трусы паршивые!»
И я не лучше прочих и даже в числе худших – выдумал себе какое-то простодушие и играю в него! Прикрываясь наивностью, я отвергал хитросплетение сложностей и пытался противостоять им, притворяясь чуждым лицемерия, но ведь и это было обманом, я многое скрывал в глубине души, давил в самом зародыше и являлся таким же фигляром, как все прочие. Иначе зачем мне эта маска простодушия?
Ведь личность, индивидуальность всегда под подозрением и угрозой; безопасность в том, чтобы быть типическим явлением, быть как все. И почти все мы уродуем, корежим себя из страха перед окружающим кошмаром, молясь, чтобы он не затронул нас, позволил как-то выжить. И это давняя история. Еще робкие дикари сплющивали себе головы, протыкали губы и носы, обрезали большие пальцы или нацепляли страшные маски под стать ужасу, грозившему им отовсюду, раскрашивали свое тело и наносили на него татуировку, предваряя атаку этого ужаса, этого неприветливого к ним мира. Где они, Иаковы, так ли много среди нас тех, кто спит на голой земле с камнем вместо подушки, тех, кто борется с ангелом, завоевывая себе право на жизнь? Таких храбрецов можно пересчитать по пальцам, вот их и объявили праотцами человечества.
Ну а я укрывался от всеобъемлющего ужаса, от хаоса и холода окружающего мира во временном и непрочном убежище человеческих объятий, при всей ненадежности такого укрытия. Не слишком мужественная позиция. А то, что в этом я не одинок и большинство поступает точно так же, – маленькое утешение. Да и это большинство, должно быть, терпит те же самые муки.
Теперь, все это осознав, я ощутил потребность воспользоваться еще одним шансом. Решил, что должен проявить храбрость – поехать в Чильпансинго и умолять Тею простить меня, – хоть я и очень слаб, но мало-помалу, постепенно смогу себя изменить, только бы она согласилась.
И, решив это, я почувствовал себя гораздо лучше. Пошел в peluqueria[193] и побрился. Пообедал у Луфу, и одна из его дочерей погладила мне брюки. Я нервничал, но был преисполнен надежд. Перед глазами все еще стояло ее белое лицо и темные глаза, метавшие в меня молнии негодования, но я помнил и то, как обнимали меня ее руки. Потому что она нуждалась во мне. А необычная сила и ярость, с которой она меня отвергала, объяснялась ее неуверенностью, сможет ли она теперь кому-то довериться. Нет, это пройдет, она успокоится и примет меня.
Представляя себе, как это будет, я расслабился, разнежился и растроганно погрузился в сладостные ощущения, будто все это уже произошло. Это было мое всегдашнее свойство – фантазия, опережающая реальность и готовящая ей путь. Неповоротливая тяжелая машина не может следовать по непроторенной дороге в незнакомой местности. И мое воображение, подобно полкам Цезаря в Галлии или Испании, прокладывало дороги и возводило укрепления и стены даже там, где остановка продолжалась всего одну ночь.
Пока я сидел в трусах, ожидая, когда мне дадут мои брюки, показалась собака Лу, толстая, апатичная, вонючая, как старушка Винни. Подошла, встала напротив, глядя на меня в упор. Но ласки она не ждала: когда я протянул к ней руку, чтобы погладить, она попятилась и оскалила мелкие старческие зубы – не по злобе, но желая, чтобы к ней не лезли и оставили в покое, в котором она и оказалась, удалившись за занавеску. Она была очень старая.
Подошедший автобус оказался американским – тоже совсем древний, допотопный, настоящий рыдван из тех, что развозят школьников в сельской местности. Я уже сидел в нем, держа наготове билет, когда появился Моултон. Подойдя к моему окошку, он сказал:
– Вылезайте. Надо поговорить.
– Нет, я уезжаю.
– Вылезайте, – очень серьезно произнес он. – Это важно. Лучше вам вылезти.
– Чего ты к нему пристал, Уайли? Это не твое дело, – вмешался Игги.
Лоб Моултона и нос картошкой покрывали капельки пота.
– Может, ему самому там очутиться, чтобы это его подкосило?
Я вышел из автобуса.
– В каком смысле «подкосило»? Про что это вы?