Прошлым летом, когда я жила в доме моей подруги Сабины, я похудела на двадцать фунтов, весила меньше ста. Целыми днями я простаивала у нее на кухне, изучая содержимое полок. Анорексия — насильственный разрыв в цепочке желаний. Белый рис, бурый рис, смесь для блинов. Красная фасоль и мюсли. Хочу ли я что-то из этого на самом деле? Нет. Как и искусство, еда Сабины может стать предметом множественных толкований. Еда здоровая, и расставлена она красиво, но у меня всё равно ощущение, словно она здесь для создания картинки и не предназначена для употребления. Я голодала шесть недель и чувствовала, как сокращаются мои клетки. Голодание превращается в панику. Моя самая большая мечта — найти идеальную еду: свежесорванный лист красного салата-латука или салата «Бостон», выросшего в сезон, слегка приправленный домашним уксусом. Одна клешня краба с топленым маслом, поданная в прибрежной забегаловке рядом с трейлерным парком в Мэриленде у самой бухты. Клеенчатые скатерти, старенький музыкальный автомат, свежий морской бриз.
Вам никогда не приходило в голову, что еда очень насыщена социальными смыслами? Прежде чем приняться за еду, нужно столько всего учесть. Ее происхождение, социальную политику, стоящую за ее производством. Подачу. Наличие или отсутствие настоящего счастья. На пути к вашему столу имел ли с ней дело кто-то знающий, кому было не всё равно? Чтобы еда показалась вкусной, все эти обстоятельства должны нас устраивать. Еда — продукт культуры; это так цинично, что меня тошнит.
Вся история гурманства — это история построения утопии. Треугольные сэндвичи с огурцами и сливочным маслом, корочки с хлеба срезаны. Когда я была маленькой, отец придумывал сказки, чтобы уговорить меня поесть. Клубничное пирожное в июне, весенняя сырость осела в пышной зеленой листве, женщины в ситцевых платьях, хрустяще и не приторно сладко, со свежими взбитыми сливками. Лимонный десерт и медовая груша. Вермут. Названия цветов. Когда я жила в Нью-Йорке, я семь лет не выезжала с Манхэттена. Из-за плохого питания у меня постоянно появлялись синяки. Я сидела в своей квартире, читала книги, подолгу смотрела в окно, которое открывалось в вентиляционный колодец, и мечтала о еде. Ранний вечер, дети на улице играют в кикбол, перекопанные дворы, из разных уголков квартала тянет готовящимся ужином, «Пора домой!», говяжья солонина и капуста. Вспоминать чье-то детство, как свое. Но поскольку еда — это бесплотное означающее, то, кажется, здесь чего-то не хватает, что-то не так. (Если я не могу есть, значит, я чувствую себя страшно одинокой.)
Сомневаться в еде значит сомневаться во всем.
Сомневаться в еде значит признать невозможность «дома».
Вейль —
Тебе просто нужно хорошенько потрахаться, сказал он мне.
В «Святой анорексии» исследователь Рудольф Белл пытается ухватить величие средневековых женщин-святых и сбить их до своего уровня. Он делает это, отождествляя их с современными девочками-подростками, которых считает жалкими и нелепыми. Святая Екатерина, Святая Тереза и Хильдегарда Бингенская по сути своей одинаковы — они выскочки-эгоистки. Коллективная трансисторическая «она», святая анорексичка, «является из испуганного и нестабильного психического мира, чтобы стать приверженкой духовного идеала… Ее воля — выполнять Божью волю, и она мнит себя единственной, кому известна воля Божья». Святая анорексичка — манипулятивная чертовка; она «ведет войну с собственным телом и потому тяжело переживает каждое поражение, будь то жадно проглоченная тарелка пищи или жуткое бичевание, которому ее подвергают обнаженные демоны и дикие чудища. Более или менее в этом преуспев, святая радикалка» — как и только что похудевшая девушка-подросток — «начинает чувствовать себя победительницей…»