Лубков, как и его старший брат, был потомственным талицким иконописцем, родословная их, как и Нориных, уходила корнями в века. Первое упоминание о них встречалось еще в исторических актах начала царствования Романовых. В челобитной царю Михаилу Феодоровичу некий иконник Ивашка, дворник шуйского монастыря, жаловался на иконописца Василия Иванова Лубкова. В актах 1628 года тоже упоминалось о нем, о Василии. В 1676 году встречалось упоминание об иконописце Петре Лубкове, а в году 1681-м — об иконописце Лубкове Никифоре. Фамилия их, Лубковых, присутствовала и в списках шуйских посадских иконописцев.
Младший Лубков, Кузьма, учился когда-то на личника в мастерской Голоусовых. В первую мировую войну был на флоте, участвовал в революции в Питере, брал телеграф. А с двадцать четвертого года, с момента создания в селе артели, третьей по счету, являлся членом правления и вот уже десять лет был бессменным ее председателем.
Сам он давно ничего не писал, увязнув в артельных делах. Старший брательник давно уж в заслуженных обретался, а у него, у Кузьмы, бессменно тащившего на плечах все дела и заботы артели, в послужном его списке не значилось ничего, кроме десятка выговоров да нескольких премий и благодарностей за выполнение промфинплана.
В артели его уважали. За преданность делу, за честность, за прямоту и за ум. Досекину с ним приходилось встречаться и раньше, но все в обстановке официальной, на заседаниях, собраниях, поговорить же с глазу на глаз со времени первого их знакомства как-то не представлялось случая.
Пока обживались в купе, разговор вел Лубков неохотно, будто был чем озабочен. Да и соседи мешали. Но вот поезд тронулся наконец и, потолкавшись в сплетении пристанционных путей, в леденцово-красных, зеленых и желтых огнях выходных стрелок, выбрался в ночь, на простор, в ночное пространство. И только теперь Досекин, заказав у пожилой проводницы чай, решился задать тот главный вопрос, что мучил его, не давал покоя. В Москве прокатилась очередная волна арестов, и не терпелось узнать, коснулось ли это Всекохудожника. Он даже пригнулся к Лубкову, чтобы за лязгом вагонных колес тот лучше расслышал, но подошла проводница с дымящимся чаем.
— Будете пить? — спросил Досекин Лубкова.
— Спасибо, что-то не хочется.
— Ну а я выпью… Люблю, между прочим, чаек!
Проводница ушла.
Звякая ложечкой о стакан, помешивая дымящийся чай, Досекин опять приготовил вопрос, но помешала разносчица, ввалилась в купе в засаленном белом халате поверх пальто, с огромной, как детская зыбка, плетеной корзиной, выкрикивая: «Кто выпить и закусить желает? Есть водочка, колбаса, бутерброды… Мужчины, выпить желаете?»
Досекин испуганно замахал на нее руками: не надо! Лубков между тем задержал разносчицу.
— Вам скоко… Сто грамм? — спросила она, сваливая нагруженную корзину на лавку.
— Стакан наливайте. Полный.
Лубков расплатился, неторопливо поднес к губам полный, с краями, стакан и, боясь расплескать, долго и с наслаждением тянул синеватую влагу сквозь редкие зубы, двигая кадыком, словно поршнем. Стряхнув на язык последние капли, он по-крестьянски крякнул, отставил стакан, широкой ладонью вытер усы, поднес бутерброд с селедкой к ноздрям, понюхал и отложил обратно.
— Не много ли будет? — спросил Досекин опасливо.
Лубков сделал жест: как раз в аккурат.
Пухлой белой ладонью Досекин тронул свой бок: «С удовольствием бы составил компанию вам, да вот, понимаете, печень…» — и наконец-то задал вопрос, так его волновавший.
Лубков подтвердил: да, все верно. Прежнее руководство ВКСХ[24] сменили, оно оказалось вражеским. Получены новые указания, им, таличанам, спущены новые планы, даны очень сжатые сроки на перестройку. Миниатюры теперь не будет, она не находит сбыта. Вернее, почти не будет. А ту, которая в плане, они обязаны выдавать восемьдесят процентов в новом — реальном — стиле и только двадцать — в их талицком…
Досекин пытался узнать обо всем подробно, но, видя, что собеседник его даже после стакана не стал разговорчивее, что разговор этот явно его тяготил, спросил просто так, чтобы не молчать, что за конфликт произошел у артели когда-то с местным колхозом.
— А никакого конфликта не было, — неохотно ответил Лубков.
— Что же было тогда?
— Что было? А так, глупость, дурость одна. Как ведь у нас иногда? Заставь дурака богу молиться…