Простой Васька, застав меня за чтением элегического послания от моей подружки, стеснительно попросил стишок и во время самоподготовки старательно скопировал в свою военную тетрадку. Я увидел, как элегия поползла, завиваясь ядовитой зеленой бухтой его немужского веревочного почерка. Среди схем и формул. Числительное "две" он подчеркнул красным, почему-то обвел "пятно чернил не стерто со стола". Каких таких чернил, все думал я? В этом была какая-то берущая за сердце подростковая наивность. Из него получался очень плохой военный, – высокий голос срывался в фальцет плюс легкая шепелявость. Он старательно маршировал по плацу плоским шагом, разбрызгивал несуществующую в этой очумевшей природе воду. В нем не было ни куража, ни артистичности. Я понимал, что ему будет совершенно нечем заслониться от любых обстоятельств. Он должен был и там пребывать в туманных последних рядах.

Бывает, что юность, наоборот, не распрямляет и не расправляет молодого человека, а пеленает его коконом невзрачной силы. И Васька мог, нисколько не тренируясь, подтягиваться и отжиматься бесчисленные разы, как тяжко дышащий автомат. Мне почему-то запомнилось, что он не потел при этом. Только бледнел от натуги и распространял какой-то тугой запах. Будто внутри него сворачивались туже и туже какие-то жгуты. Он себя отжимал. Я знал, что так должна пахнуть сила. Сама по себе, если она есть в человеке. Что-то вроде чистого белка. И он не расстегивал гимнастерку на марш-броске и не сдвигал на затылок нелепую пилотку. Она была ему велика.

Только белесые высолы расходились от подмышек к лопаткам, как план зачаточных крылышек существа, не примкнувшего к боевому отряду насекомых. Как видимый очерк его внутреннего усилия.

И эта примета противоречит моей памяти, рисующей его как аллегорию сдержанности.

Армия ему абсолютно не подходила.

И он, невзирая на то, что я всегда был им же, неумолимым сержантом, наказан, вступал со мной в гражданские разговоры, записывал в свою тетрадку названия книг, которые еще не прочел. Служба – одно, а жизнь – другое.

Он скрывался с Вовкой в какие-то щели и темноты. То есть они выпадали непостижимым образом из времени, а проявившись снова, почти в тот же час как исчезли (стояли самые длинные дни в году), красноречиво свидетельствовали о счастливом занятии, которому предавались. По меньшей мере свидетельствовали мне. Однажды за Вовкиным прижатым ухом так и осталось маленькое розовое соцветие, и стойка гимнастерки не скрывала залиловевшего отпечатка поцелуя. Закрытые темные скобки, между их дугами – бледный пробел. Но это все увидел только я.

С профессионально состоявшимся Вовкой я не обмолвился и словом – он проходил мимо меня, когда я что-то мыл в казарме или дневалил у тумбочки, как прекрасный парусник, поймавший струю бриза, и грудь его округло раздувалась.

Эти впечатления, честно говоря, были для меня несколько смазаны тем, что я сам закрутил не роман – романец с младой воспиталкой детсада, резвящегося через забор от нашей глупой казармы.

Что себя обманывать, но по прошествии времени даже тень тогдашних удовольствий изгладилась совершенно, а череда часов, потраченных на милую молодушку, к сожалению, исказила достоверность моих наблюдений за настоящим философским романом, разворачивающимся рядом, вблизи, между Васькой и Вовкой. И эта потеря точности невосполнима.

Но даже редкие сегменты их любовной смуты, попадавшие в поле моего зрения, свидетельствовали о катастрофической силе их напрасной, да и опасной истории.

Но, кроме того розового цветика, они ничем себя не выдали. И след засоса никто, кроме меня, не заметил.

Да и что, собственно, цветик-цветок – "цветок увядший, безуханный"…

Мой цветик, старше меня на пятнадцать лет, ничего, кроме встреч в пропахшей глаженьем комнатке кастелянши детсада, от меня, юнца, не хотел. Я помню, как выходил оттуда будто бы выутюженным. Чистым и гладким от астматического запаха детских пододеяльников, наволочек и простынок. Надпись на деревянной полке пальцем, окунутым в чернила: "чистое", "сменка". Эти слова я читал, лежа с цветком на топчане. Их лиловый смысл был параллелен моему положению – локальному и временному. Многому ленивый цветок меня так и не научила тогда. Во всех смыслах. И моя история, увы, тянула только на скучный анекдот. Цветочный муж в дальнем гарнизоне, а тут жаркое лето, фрукты, большое облако не сходит со своего места как воздушный змей… Я был просто каким-то юношей, не более. Самое значительное слово в этом предложении – "каким-то". Едва заполненной пустотой. Вот и все воспоминания.

Но ощущенья существуют только тогда, когда ощущаются. Звучит глупо, но зато точно. И мой сюжет со смешливой сероокой жинкой, отдыхающей от служивого мужа, укладывается в несколько кадров диафильма о гигиене гетеросексуальных отношений.

Я был чист по молодости лет. Она же – так как работала в детском саду.

Может быть кадров семь-восемь.

Рядом же закручивался настоящий мальштрем.

Жуткий, сдержанный и молчаливый. Смеха, точно, там не было.

Перейти на страницу:

Все книги серии Магический бестиарий

Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже