Обращаясь к режиссерам, Станиславский писал: "Беда, если при создании гротеска зритель будет спрашивать... Беда, если вам придется объяснять после этого... Здесь могила всякого гротеска. Он умирает, а на его месте рождается просто ребус..." Сценическая конструкция, воз­веденная на сцене в псковской постановке "Сирано де Бержерака", пла­стические композиции в ставропольском спектакле "Любовь, джаз и черт" — "ребусы" из числа сравнительно несложных. Замашки мужиц­кого дон жуана у осмотрительного Юсова в ставропольской постановке "Доходного места"; "мистические" уходы Глумова через шкаф и печь, его появление в "зеркале", присутствие на сцене старинных часов с ос­тановившимся маятником и, насколько помнится, без стрелок— в псковской постановке ''На всякого мудреца довольно простоты"; аляпо­ватая картина, представляющая собой грубо окарикатуренную "Данаю" Рембрандта в салоне Мамаевой — в вологодской постановке той же пьесы Островского; опереточные костюмы и акробатические номера в "Колонистах"; наконец, таинственные "сдвиги" и "изломы" режиссер­ской фантазии в ставропольском решении пьесы "Похожий на льва" — это уже "загадки", что называется, без отгадок. Это тот самый случай, когда несостоятельные претензии на гротеск рождают ребус, а ребус становится могилой гротеска.

Здесь сценическое искусство явственно лишается познавательных функций, неотъемлемых от творчества, связанного корнями своими с той "действительной жизнью", о которой писали Маркс и Энгельс, а конечными целями — с той подлинной жизненной правдой искусства, за которую ратовал Станиславский.

Когда Станиславский пишет, что гротеск— это "искусство в це­лом, доведенное до всеисчерпывающего воплощения всеобъемлющего содержания творимого", когда Мейерхольд утверждает, что "гротеск, без компромисса порывая со всякими мелочами, создает (в "условном неправдоподобии", конечно) всю полноту жизни", — они имеют в виду, что подлинный гротеск, как мощный луч прожектора, пропущенный сквозь многократно увеличивающие и концентрирующие стекла, осве­щает или, лучше сказать, как луч Рентгена, "просвечивает" сценические образы, проникает в сердцевину явлений материальной и духовной жизни. Они говорят об идейно-творческой позиции художника, бес­страшно исследующего реальный мир и погружающегося в духовные глубины бытия. Эта позиция — и только она! — открывает дорогу к подлинному гротеску в режиссерском и актерском творчестве. Практика современного советского театра дает поистине блистательные примеры такого гротеска: вспомним лучшие спектакли Б. Равенских и А. Эфроса, Ю. Любимова и М. Захарова; вспомним незабываемые актерские созда­ния Алисы Фрейндлих, Ларисы Малеванной, Юлии Борисовой, Алек­сандра Лазарева, Олега Борисова, Михаила Ульянова и многих других художников сцены; вспомним, наконец, режиссуру Г. Товстоногова и игру Евгения Лебедева в "Истории лошади" — в спектакле, заставив­шем совершенно по-новому ощутить возможности психологического гротеска. Здесь гротеск передает всю полноту жизни, раскрывает серд­цевину явлений, с помощью блестящих театральных эффектов, неотра­зимо действующих на фантазию и мысль зрителей, приобщает их к раз­думьям о человеке, о жизни. И рядом с этим — погоня за театральными эффектами, которые не только не помогают раскрыть судьбу человека, но вытесняют ее из поля зрения зрителя в иных спектаклях.

* * *

Стремление режиссуры к гротеску во что бы то ни стало порождает пренебрежение бытом в любых его проявлениях и качествах. Порой кажется: театр как будто пренебрегает осмысленной и ответственной передачей правды жизни в непосредственных и точных отражениях да­же тогда, когда именно этого настоятельно требует драматургия.

Перейти на страницу:

Похожие книги