Какую цель преследуют режиссеры, изымая героев из бытовой сферы — будь то купеческие дома середины прошлого века или кварти­ры в современных новостройках? Какую "полноту жизни" намеревают­ся передать художники, замыкая персонажей в безлико-нейтральные или абстрактно-игровые декорации и обряжая их в причудливо-театральные одеяния или, попросту говоря, случайные костюмы? Что добавляют к нашему представлению о героях Островского, какие сто­роны их социального бытия и индивидуальной психологии раскрывают неразличимо похожие абстрактные полотна, развешанные в квартире Вышневского в Ставрополе и в салоне Мамаевой в Вологде? Какое от­ношение имеют песни Ивана Реброва и музыка Мориса Жарра к духов­ным метаниям Жадова, восставшего против "свинцовых мерзостей" чи­новной России? В какое время года, уж не говоря о времени дня, проис­ходят события "Материнского поля", плетут сеть интриги виденные на­ми Глумовы, рвутся друг к другу, подчиняясь повелительному зову люб­ви, герои спектакля "Валентин и Валентина"? Почему в спектакле "Про­снись и пой!" Улан-Удэнского русского драматического театра высоко над сценой вознесен свободный от чего бы то ни было помост с тремя "барочными" лестничными сходами, персонажи обряжены в костюмы едва ли не цирковых наездников и наездниц, а юный герой, и не думав­ший садиться, смиренно просит родителей разрешить ему встать из-за стола? Не подтверждает ли наши опасения, что театр далеко не всегда умеет осмысленно и ответственно обращаться с бытом такое, скажем, сценическое мгновение спектакля "Валентин и Валентина" в том же театре, исключающее всякую возможность серьезного прочтения пьесы М. Рощина: Валентин, трепетно ожидающий долгожданного прихода Валентины, достает из тумбочки заблаговременно припасенную для этого случая... бутылку портвейна? Как случилось, что на самом видном месте сцены Тульского драматического театра имени М. Горького, представляющей кабинет профессора-словесника Окаемова из афиноге-новской "Машеньки", оказался гигантских размеров старинный глобус? Откровенно говоря, этот казус заставил нас вспомнить сетование дирек­тора императорских театров Теляковского — сетования почти столет­ней уже давности! — по поводу того, что режиссеры-рутинеры Большо­го театра следующим образом мотивировали поистине анекдотическое появление глобуса в гроте Финна в опере "Руслан и Людмила": "Как же, Финн — ученый, астроном, как же у него не быть глобусу? У Фауста тоже глобус..."

"Вспомните комическую быстроту, с которой пишутся письма на сцене, прочитываются длинные статьи, как быстро выпиваются стаканы воды, бутылка пива, как быстро пьянеют от них и протрезвляются, как быстро глотают целые обеды и наедаются досыта, как быстро оправля­ются перед театральными зеркалами, как ломают перья и потом про­должают ими писать, как сразу начинают и сразу перестают смеяться и плакать, как сразу падают в обморок и приходят в себя, засыпают и просыпаются и, наконец, как долго готовятся к смерти и неожиданно умирают", — писал некогда Станиславский.

Да, это быт, это "мелочи". Это физические действия, обладающие ограниченной житейской логикой, с которой тем не менее начинается движение к огромной поэтической правде. Не поторопился ли совре­менный театр так круто обойтись с этими "мелочами"? Не несет ли здесь его искусство жестокий урон, не страдает ли сценическая культу­ра, понятая в самом широком смысле этого слова? Потому что большая правда поэтических обобщений, ярких и емких сценических образов увядает рядом с приблизительностью и ложью, потому что неосмотри­тельность, допущенная в "мелочах", и небрежение в сценической пере­даче простейших, казалось бы, форм бытия мстит за себя на уровне спектакля лавинообразно нарастающей идейной пустотой и художест­венным бесплодием.

То, о чем Станиславский пишет в приведенном выше отрывке из работы, далеко не случайно озаглавленном им "О ремесле", он называет с присущей ему в таких случаях непримиримой резкостью ремесленны­ми штампами. Все эти и многие другие последствия "слепой" погони за сценическим преувеличением, сопровождающейся потерей чувства жиз­ни и изменой правде действительности, сейчас, по чистому недоразуме­нию, должно быть, называют гротеском. Воистину прав Станиславский: "Лжегротеск — это самое плохое, а подлинный гротеск — самое лучшее искусство!"

Перейти на страницу:

Похожие книги