Глава 34. Катарсис и покаяние
Внимание! Насколько известно, богослужения в Колизее не проводились до 1740 года.
Так что это авторский ляп.
В самом конце Великого поста «виртуозы» Сикстинской Капеллы участвовали в скорбном, заупокойном богослужении, проводившемся в Колизее и посвящённом памяти невинных жертв гладиаторских боёв. Вход был свободным для всех молящихся, поэтому я беспрепятственно мог посетить этот памятник античной архитектуры, который в моё время являлся музеем.
Развалины амфитеатра Флавиев, казавшиеся белоснежными из-за палящего весеннего солнца, не произвели на меня того грандиозно-ужасающего впечатления, в отличие от крошечного и бездарно спроектированного храма Пифии, который до сих пор внушал мне необъяснимый страх. Песчаный ветер, буйствовавший за пределами Колизея, свистел, как миллионы североамериканских сусликов — сипло, но мощно.
Одетые в белые одеяния хористы выстроились на верхних ярусах амфитеатра, простой народ же толпился на нижних, окружавших заросший сорняками ров. К последним теперь относился и я, с грустью и тоской вспоминая свои золотые дни в хоре Капеллы. О, как же мне хотелось оказаться вновь с ними, взойти на верхний ярус и слиться с этим чистейшим потоком — голосом и душой — в одно невероятно прекрасное песнопение, мощным сигналом уходящее прямо в небеса:
Miserere mei, Deus: secundum magnam misericordiam tuam…[71]
Внезапно в памяти возник один эпизод из моей старой жизни, когда я, наверное единственный раз за несколько лет, случайно зашёл в Казанский собор во время литургии.
На часах было около десяти тридцати, в полумраке горели сотни свечей, но не таких, как в Сикстинской Капелле. Более тёплым и родным был этот свет. Воцарилась таинственная тишина, и хор начал петь херувимскую песнь Бахметьева. Тихие, неприметные секунды проникали в душу, словно поток магнитного поля, и не оставляли равнодушными никого. Что-то ёкнуло в моём чёрством, каменном сердце. Я не смог сдержать слёз и, как подстреленный олень, пал на колени: во мне впервые загорелся огонь раскаяния за свои поступки.
С пола меня подняла очень строгая бабушка в синем платке, наверное, одна из тех, что так раздражают посетителей. Но знали бы вы, каким бальзамом на мою душу пролились её слова…
— Бедный ты мой ребёнок, наверное двоек наполучал. Ничего, двойки — это тоже испытание. И ты его преодолеешь.
— Спасибо. Хотел бы я так думать, матушка, — с болью в голосе ответил я.
Мне было лет восемнадцать, и я после того случая даже попытался исправиться и наладить отношения с близкими. Но никто не пошёл навстречу. В итоге я впал в отчаяние, а едва зажёгшийся в сердце огонь постепенно погас и вновь загорелся только сейчас, в восемнадцатом веке, во время богослужения в амфитеатре.
Находясь на нижнем ярусе и не имея возможности примкнуть к этому ангельскому хору, я невольно сравнил себя с Адамом, изгнанным из рая за свои грехи. Я это понял только сейчас. Не кардинал Фраголини лишил меня доступа в Капеллу за нежелание менять конфессию, но сам Господь, за мою чёрствость и вредность, проявлявшуюся по любому поводу. Скольких людей я довёл до слёз? Скольким испортил жизнь, обижаясь на весь мир из-за своих проблем?
Кто дразнил сестёр за девчачьи разговоры и рисовал усы с клоунским носом на всех плакатах с их любимыми поп-звёздами? Кто пьяным вламывался к ним в комнату и читал матерные стихи? Кто намазал горчицей и кетчупом коржи в свадебном торте для Оли и Алтти? Кто того же Алтти спаивал, в конце-концов? Ведь у парня непереносимость спирта! И после этого я ещё смею в чём-то обвинять беднягу Ратти? Да ведь я ничем не лучше его. Пожалуй, даже хуже.
Зачем я в открытую хамил пожилым хореографу и костюмеру? Что они такого сделали, что я всю неделю над ними издевался? Вёл себя, как старый заносчивый «виртуоз», которому все должны, потому что он кастрат! Нет, товарищ Фосфорин. Это ты всем обязан и должен. Особенно Доменике, которая по доброте своей подобрала и приютила нищего бродягу, потратив столько сил, нервов и времени на трёхчасовые уроки вокала и, наконец, почти что за руку втащив меня на оперную сцену. Какой ценой она этого добилась — навсегда останется за кадром. Я более не желаю никого осуждать.