— Другие, к примеру моя старуха, любят опята, — продолжал швейцар, облокачиваясь на барьер. — Но скажите, что за гриб этот опенок?! Никогда червя в нем не бывает. А уж червя не проведешь — эта тварь знает, что есть. Иное дело — масленок. Гриб чистый, нежный. Правда, любит, чтобы ему в ножки поклонились. Если нагибаться ленишься, и не ходи. Залезешь в ельник — за четверть часа полная корзина. Принесешь в избу, раз! — опорожнишь посудину, ножом снимешь со шляпки коричневую кожицу… Ну, потом помыть, конечно, — и на сковородку. Запах — на всю избу. Кушанье — первый сорт. Особенно если шкалик по такому поводу. Вы вот правильно изобразили. Хи-хи… — засмеялся старик.
— Вы смотрели? — удивился Игорь Николаевич.
— А как же! Я на вернисаже был. Вы побыли тут с друзьями, — речи, значит, аплодисменты. Потом значит, ушли. И хоть хлопот много было, но я все-таки заглянул. Ну как же! Я, можно сказать, сижу на искусстве. Люблю, когда правильно рисуют. А у вас все так — лес, береза, корзина, полная грибов, и эта бабенка. Трогательно, Хи-хи.
Игорю Николаевичу этот смешок был неприятен, — и он с силой толкнул легкую застекленную дверь. «Бабенка… Хи-хи!» — с неприязнью подумал он о швейцаре. Но вспышка раздражения была недолгой: едва Кудинов очутился в зале, как он сразу же позабыл и старика, и его неискренний смех. Зал был большой, просторный, с верхним светом; привычно пахло красками и скипидаром, и этот привычный запах успокаивал. Успокаивало и сознание достигнутого в жизни. В этом зале в разные времена выставлялись самые известные художники. И теперь — на стенах и на специальных щитах — в строгом порядке висели его картины: полотна кисти Игоря Николаевича Кудинова. Правда, отдельные его работы висели тут и раньше — на всякого рода осенних, весенних, отчетных и других выставках. Но вот так, собранные воедино, на персональной выставке, — впервые. Впервые за четверть века его работы в искусстве.
Игорь Николаевич потихоньку закрыл за собой дверь и прошелся по гулкому залу. Здесь висели его главные полотна. Он постоял посредине, окидывая все сразу одним взглядом, и нашел, что к пятидесяти годам он сделал немало. Только в этом, большом зале было около двухсот его работ. Другие художники сделали больше. Но, как и в каждом деле, подумал теперь Игорь Николаевич, немаловажное значение имеет факт долголетия. Проживи он, Кудинов, столько же, сколько прожил, скажем Репин, он написал бы столько полотен, что они не уместились бы и в трех таких залах.
Эта мысль льстила самолюбию, и возвышала его над друзьями, и главное, придавала силы; и серое это осеннее утро не казалось уж таким нудным, обыденным.
— Игорь Николаевич! — окликнули его из соседнего зала. — Доброе утро.
Кудинов заглянул туда. В «бытовке» — так называли маленькую комнатку, примыкавшую ко второму залу, — за столом сидели экскурсовод Екатерина Ивановна — маленькая седая старушка и уборщица Фрося; они пили чай.
— Доброе утро! — отозвался Кудинов.
— Присоединяйтесь к нам! — предложила Екатерина Ивановна.
— Спасибо: только от стола.
— Все равно пройдите сюда: есть две-три любопытные записи.
На краю стола лежала книга отзывов. Это был увесистый альбом в розовом переплете. Игорь Николаевич сам съездил в производственный комбинат МОСХа — Московского отделения Союза художников — и договорился с директором, чтобы книгу сделали шикарную. И сделали: из мелованной бумаги, переплели и тиснули золотом: «И. Н. Кудинов». И чуть ниже: «50 лет».
Юбилейные выставки бывают один раз, в лучшем случае — два раза в жизни. Поэтому отзывы так дороги.
Теперь эта книга с золотым тиснением постоянно, пока открыт был зал, лежала с края стола, подле букета цветов. Кудинов думал, что возле этого альбома — с утра и до самой темноты — будет толпиться народ. Один посетитель, сидя в кресле с деревянными подлокотниками, делает запись, другой — ждет своей очереди, чтобы излить на бумаге свой восторг. Пусть не восторг, — но запись-сомнение, запись-раздумье. И через неделю атласного переплета книги не узнать: он запачкан чернилами, заляпан пальцами тысяч рук; сама книга распухла, растрепалась. Иной посетитель брезгует раскрыть такую неопрятную книгу. Но автору вид ее приятен: значит, выставку смотрят, спорят, о ней говорят. Через неделю, глядишь, появляется новая книга — ту, первую, которая лежала на столе в день открытия выставки, уже исписали. Новая пахнет канцелярским клеем и клеенкой, и на переплете из-за спешки не успели сделать тиснений, — но на это никто, кроме устроителей выставки, не обращает внимания: все пишут и пишут.