Но Москва меня крепко обуяла еврейским вопросом. Ещё бы: телевидение, на котором, кстати, было очень много «ташкентских» евреев, они получили московскую прописку и жильё после ташкентского землетрясения, радио, издательства, Союз писателей… сплошь евреи. Особенно театр. Я любил театр с малолетства. Пьесы писал, в школьном театре играл. «Ах, какие у вас диалоги, ах, вы рождены для театра», – этого я наслушался во многих московских театрах. Что ж не ставили? Ответ простой и грубый – не хотели к кормушке чужого пускать. Все же завлиты евреи. За нос водили. Читки устраивали, роли расписывали. Больше всего пережил на Таганке. При Любимове, с его одобрения, начали репетировать «Живую воду». 81‑й год. Свежесть смерти Высоцкого. Театр трясло. Даже плановый ремонт зала истолковали как удар по свободомыслию. Пьянки тоже были.
Но пьесу репетировали азартно. Я ходил в театр как в дом родной. Меня там уже считали своим. На репетиции стоял у задних кресел, откуда осветительница Оля давала свет на сцену. Она была не равнодушной работницей, слушала и смотрела. Когда ей нравилась какая реплика, она поворачивалась ко мне и говорила: «Ну вы нормально!»
Актёры Таганки искренне сопереживали, когда на просмотре новый главный режиссёр Эфрос посмотрел и сказал совершенно оскорбительно: «Ну, это воскресенье в сельском клубе».
В общем-то я не жалею, что всё так получилось. Как говорится, дополнительные знания. Тем более, сорок лет прошло. Вспоминаю Таганку с благодарностью. Тогда они ещё не разбежались по враждебным станам. Молодые, весёлые, всё друг о друге знали.
В АКТЁРСКОМ БУФЕТЕ
Сидит в буфете за кулисами ещё не старый, очень знаменитый актёр. С ним за столиком четыре женщины: первая жена, вторая, та, с которой сейчас живёт, и четвёртая, любовница, с которой сегодня ночевал. И все жёны эту любовницу допрашивают. Спал он с ней, не спал, это никого не интересует, всех их (а они все Лёню любят) волнует его здоровье. Ему плохо. Держится за сердце, за желудок, за печень, за голову. Виновато поглядывает на первую жену. Первая и вторая жена поглядывают на третью мстительно и насмешливо: увела мужа, получай то же. Им главное: что ели, что пили, поспал ли он, это важно: у него сегодня съёмка, озвучивание, вечером спектакль. «Небось коньяком поила?» Любовница признаётся – был и коньяк. Ей впору заплакать, но это напрасно: все они актрисы, все знают, как пустить в ход слезоточивые железы. «Небось и уксус в салат лила? И перчила? Остренького ему всегда хотелось, – говорит первая и горько и нежно упрекает его: – Тебе же нельзя. Что же ж ты, решил в четвёртый заход, а? Не надоело?» – «Четвёртый брак не регистрируют», – замечает третья. Она больше всех ненавидит любовницу.
Вторая жена совершенно безразлична к любовнице, но она не только бывшая жена, но и председатель месткома театра, говорит, что талант не жене принадлежит, не любовницам, а народу. «Да, так! А ты его спаиваешь! Жениться обещал? Первый раз спали? Или уже было? На гастролях?»
Бедная любовница, блондинка, вся судьба которой в руках бывших жен, не смеет даже устремить на артиста свой взор, думает: «Милый, скажи этим стервам, как ты о них мне ночью говорил!»
– Да уходи он хоть сейчас! – надменно говорит третья жена. – Барахло своё, всё имущество он в предыдущих квартирах (она выделяет это) оставил. Да я и не гонюсь за барахлом. Я его спасала.
– От кого? – взвивается вторая. – От чего? А справку он тебе принёс, что сифилис не подцепил?
– Может, у неё что помоднее? А, милочка? – сурово спрашивает первая. Закуривает. – Дадим тебе поиграть «кушать подано». На будущее запомни: спать нужно не со знаменитостью, видишь, у него уже язва, а с нужным мужиком. Под режиссёра тебе уже не лечь, он импотент, а в кино, я знаю, ты пробуешься, там режиссёр педераст, так что сиди и не дёргайся. Лёня, пей кефир.
Актёру пора на озвучивание. Его эскортирует первая жена. Он садится в престижную иномарку. Из окна вестибюля смотрит любовница. Ах, как они мчались на этом автомобиле ночью, как рассекали пространство. К ней, на родительскую дачу, как почтителен был офицер ГАИ, остановивший знаменитость, ах, что теперь!
Первая жена суёт ему сердечные и желудочные лекарства.
– Лёничка, ты вышел в люди, – говорит она, – зачем тебе теперь еврейка? Тебе нужна русская жена. Она и мать и нянька, она всё вынесет.
У служебного подъезда театра, на ветру, на холоде умирают от ожидания счастья увидеть своего кумира молоденькие дурочки. Бедные пташки. В актёрском обиходе их называют «тёлки». Актёр коротко взглядывает на них, замечает: есть очень хорошенькие. Но говорит себе: «Не торопись, вначале выздоровей».
ТАК ЧТО на многое я в театре нагляделся, многого наслушался. Веры православной там не было, а суеверий было много. Через плечо поплёвывали, за чёрное держались, кошек боялись, числа тринадцать тоже. Так это ещё было самое начало 80‑х, ещё всё-таки в театре Обломов и Захар не играли, лёжа на сцене на одной койке, похабщины и разврата, матерщины не было. Вот такая вот у нас была и чем окончательно стала Мельпомена.