Я любила, проливая слезы над каждым ovum organi – каждой новой Нат. Столько раз я наблюдала, как они растут, как под пушком у них у всех расцветает мужнино лицо – даже раньше, чем ему было нужно. В самые тяжелые дни я запиралась в ванной и, свернувшись клубочком в тесной душевой, уговаривала себя, что они не умирают. Не по-настоящему. Что все они возвращаются в Арта, которого любят, и что новая уже в пути нам на благо.

С каждой новой Нат Арт все сильнее к ним привязывался, по всей видимости, забывая, что позже он их поглотит. Возможно, это его с ними и сближало, потому что он знал, что рано или поздно они станут частью его, как и все прежние Нат. Что до меня, я прижимала их к груди с первых дней, осыпая их поцелуями и стискивая в объятиях, как и любое чистое, невинное создание. Чердак давно уже превратился из изолятора для ovum organi в свалку скопившихся за всю жизнь излишков. Когда-нибудь кто-то придет и разберет его. Не помню, когда я последний раз туда поднималась, и сама уже не знаю, что там в коробках. Не знаю, кто придет все это разбирать, когда меня не станет. Кто разделит мою жизнь на «оставить», «пожертвовать», «выкинуть»? Кто будет решать, что из этого отправится гнить наравне с пищевыми отбросами и мусором?

Все больше времени я провожу в раздумьях о том, что будет дальше. Я живу в тишине, и тишина пребудет в этом мире и после меня. Не знаю, что еще я хотела бы изменить. Я уже на финишной прямой, но в гонке больше никто не участвует.

Только я.

В руках у меня – мамин бинокль. Я обвожу взглядом горизонт в поисках объекта для наблюдения. Запястья ноют под тяжестью стекла и натуральной кожи, и я утапливаю видоискатели глубоко в глазницы, выискивая в белом вихре темное пятнышко, летящее, пернатое, но небо слишком яркое. Слишком разящее. Мир кругом увядает.

Птиц уже все равно не осталось. Теперь-то я это знаю.

Вдали засевщики продолжают работу, расчищая снег и обильно засевая поля. Проводят долгосрочный курс лечения. Надежда это или просто долг? Они волочат ноги, а тележки у них дребезжат и шатаются. Среди них только молодые лица – до старости никто не доживает. Им, наверное, под тридцать, не больше. Лица у них такие изможденные.

Вон он, вон – белый фургон с бронзовым анкхом на двери, уже подъезжает. Он медленно едет по обочине, опасаясь заносов на льду, и останавливается возле нашего дома. Фургон оставляет за собой темные следы шин, как хлебные крошки, и молодые люди выгружают из кузова ящик с коробкой, оставляя в слякоти размытые следы. Глядя на их вереницы, казалось, будто люди танцуют – кружатся, вальсируют все вместе в снегу.

Они заносят в дом коробку и ставят ее на диване в гостиной. Я ставлю размашистый росчерк на бланке согласия, и они уходят, закрывая за собой входную дверь. Больше они не вернутся. Сегодня был последний визит – так говорилось в письме. Это моя последняя дочь. Я уже вчерашний день, а завтра все будет иначе.

Я задвигаю палец щеколды и навешиваю старинную цепь, прежде чем вернуться в гостиную, где на полу уже разложено изодранное одеялко. То самое приветственное лоскутное одеяло, пахнущее каждой из ее сестер, семейным древом, родословной, любовью, заботой, кровью всех рождений и утрат – и мной, по сей день живущей и хранящей память обо всех.

Я медленно опускаюсь на стул напротив ящика, спокойно растирая руки спиртом. Я кладу их на колени ладонями вверх, и они мгновенно высыхают. Я готова.

Нейтан и Фиа мне, вообще-то, соврали. Они все каждый раз разные.

В тот день, когда нам привезли вторую, я могла поклясться, что лицо в коробке совершенно чужое. Что они прислали нам ее по ошибке. Куда подевалось мое драгоценное, такое долгожданное личико? Она была совсем не похожа на Нат. Даже двигалась иначе. И меня она не узнавала.

Я позвонила в «Истон Гроув», сказала им, что все пошло не так, – пусть приезжают и забирают ее, а мне вернут мою Нат. Но они ее не вернули. А подослали ко мне очередного сотрудника, который говорил, как Нейтан, и только сбивал меня с толку. Все поил меня чаем.

Я молилась, чтобы это все оказалось досадной ошибкой. Я молилась в надежде, что хоть кто-то услышит и вернет мне мою дочь. Я лежала в постели, не в силах пошевелиться. Шли дни, но все оставалось по-прежнему, а потом эта новая Нат пристрастилась к вяленой говядине, которую так любил Арт, и переняла его привычку нервно теребить мочку уха. Когда ей было пять недель, она проглотила колпачок от ручки: пришлось везти ее обратно в клинику, и после этого мы пустили ее спать в нашу комнату. Она была близорукой и всегда пару секунд разглядывала лакомство вблизи, прежде чем взять его в рот.

Перейти на страницу:

Похожие книги