Все-таки похожи. Прав Костоглотов, когда кроет обличителей «остатков буржуазного сознания»: «И до буржуазии жадные были, и после буржуазии будут» (343). Не об одной жадности тут речь — о всяком зле. Справедливое осуждение которого необходимо, но не достаточно. Наговорив «почти на статью», Костоглотов «зевнул вслух и пошёл на свою койку. И ещё зевнул. И ещё зевнул.

От усталости ли? от болезни? Или от того, что все эти споры, переспоры, термины, ожесточение и злые глаза внезапно представились ему чавканьем болотным, ни в какое сравнение не идущим с их болезнью, их предстоянием перед смертью?» (347). Их — ушибленного во время футбола Дёмки, ударенного бочкой Сибгатова, Вадима, философа-доцента, Костоглотова, Русанова, оступившегося Ивана Ильича…

А хотелось бы коснуться совсем чего-нибудь другого. Незыблемого.

Но где оно такое есть — не знал Олег.

(347)

Тут-то и читает он в письме доктора Кадмина пересказ легенды о Китоврасе, что сломал себе ребро, вняв просьбам вдовы — пощадив ее домик. «И промолвил тогда: „Мягкое слово кость ломит, а жестокое гнев вздвизает“» (348). Глава 29-я, в которой идет спор о жадности, а прежде Русанов корит сына за «доверчивость и наивность» (сбивчивое движение к человечности), и называется «Слово жёсткое (NB! — А. Н.), слово мягкое». Жёсткое значит жестокое.

Не в мягком, насквозь проникнутом духом милосердия и надежды «Раковом корпусе», но в тайно создаваемом параллельно повести сокрушительно-набатном «Архипелаге…» читаем:

В толщине этой книги уже много было высказано прощений. И возражают мне удивлённо и негодующе: где же предел? Не всех же прощать!

А я — и не всех. Я только — павших. Пока возвышается идол на командной своей высоте и с властительной складкою лба безчувственно и самодовольно коверкает наши жизни — дайте мне камень потяжелее! а ну, перехватим бревно вдесятером да шибанём-ка его!

Но как только он сверзился, упал, и от земного удара первая бороздка сознания прошла по его лицу, — отведите ваши камни!

Он сам возвращается в человечество.

Не лишите его этого божественного пути.

(VI, 384–385)

Но как быть, если в письме доктора Кадмина говорится не только о Китоврасе, но и об убийстве Жука? (348). Если «злой человек сыпнул табака в глаза макаке-резус»? (424). Если Русанов (и не он один!) не хочет выходить на божественный путь? Если Иван Ильич прозревает лишь с приходом смерти?

4. Тревоги больных

Ефрем в своей бинтовой, как броневой, обмотке, с некрутящейся головой, не топал по проходу, не нагонял тоски, а, подмостясь двумя подушками повыше, без отрыву читал книгу, навязанную ему вчера Костоглотовым. Правда, страницы он переворачивал так редко, что можно было подумать — дремлет с книгой (44).

Что Ефрем не дремлет, автор понять дает (на это и указывает оговорочное «можно было подумать»). Что книга на него сильно действует — тоже. Для того перечислены с отрицанием описанные прежде «занятия» Ефрема: статика сменила динамику, отделенность от всех — агрессивную экстравертность. Но какая книга заставила Ефрема изменить поведение (как поймем позже, измениться внутренне), мы все еще не знаем. Как не знаем в главе «Образование ума не прибавляет», когда видим глазами Русанова ее впервые:

Перейти на страницу:

Все книги серии Диалог

Похожие книги