Он так был занят этим, что сам часто возился, переставлял даже мебель и сам перевешивал гардины. Раз он влез на лесенку, чтобы показать непонимающему обойщику, как он хочет драпировать, оступился и упал, но, как сильный и ловкий человек, удержался, только боком стукнулся об ручку рамы. Ушиб поболел, но скоро прошел — Иван Ильич чувствовал себя все это время особенно веселым и здоровым. ‹…› когда за чаем Прасковья Федоровна спросила его, между прочим, как он упал, он засмеялся и в лицах представил, как он полетел и испугал обойщика. — Я недаром гимнаст. Другой бы убился, а я чуть ударился вот тут; когда тронешь — больно, но уже проходит; просто синяк[161].
Случайный роковой удар в повести Солженицына получает не Русанов (аналог толстовского грешника — оба профессионально и с удовольствием судят ближних), но персонажи безвинные, душевно чистые и вызывающие глубокое сочувствие автора, — ссыльный (лишенный родины) крымский татарин Шараф Сибгатов и оставшийся без отца, ушедший от «скурвившейся» матери (110) Дёмка. Солженицыну необходимо присутствие в его повести рассказа об Иване Ильиче (и других сочинений Толстого), но не удвоение толстовского художественного решения. О причинах заболевания Русанова не говорится вовсе. В отличие от Ивана Ильича, Русанов до появления опухоли совершенно доволен своей жизнью; благополучие заботит его больше, чем карьера («…в 1939 году не решился, хотя его звали, надеть чекистскую форму. Жаль, а может быть, по неустойчивой обстановке двух последних лет, и не жаль. Может быть, покой дороже» (157); ср. сжигающее честолюбие Ивана Ильича); приязнь Русанова к жене и детям сохраняется и в «раковом корпусе» (глубокое и постоянное недовольство Ивана Ильича семейной жизнью начинается задолго до случившейся с ним беды, во время болезни он все больше проникается ненавистью к жене и собирающейся замуж дочери). Несовпадения эти объясняются в первую очередь глубоким различием исторических ситуаций, в которых находятся персонажи Толстого и Солженицына, пропастью, разделяющей имперскую и советскую системы, по-разному пестовавших своих верных слуг (по сравнению с «выдвиженцем», любой ценой рвущимся к недополученным благам, и пресыщенный судейский чиновник может показаться «благообразным»). Впрочем, нам не дано знать, как будет относиться Русанов к Капе и детям, когда его настигнет ремиссия. Окрашиваются же в первый больничный вечер его размышления о семье (попытка утешиться) в черные тона: «Но вся дружная образцовая семья Русановых, вся их налаженная жизнь, безупречная квартира — всё это за несколько дней отделилось от него и оказалось по ту сторону опухоли. Они живут и будут жить, как бы ни кончилось с отцом. Как бы они теперь ни волновались, ни заботились, ни плакали — опухоль задвигала его как стена, и по эту сторону оставался он один» (21). Когда же болезнь, как кажется обреченному, отступает, Русанов с удовольствием рассказывает Федерау «о квартире, которую он задушевно любил ‹…› После сорока лет о человеке, чего он заслужил, вполне можно судить по его квартире. И Павел Николаевич рассказывал, не в один даже приём, как расположена и чем обставлена у него одна комната, и другая, и третья, и каков балкон, и как оборудован. У Павла Николаевича была ясная память, он хорошо помнил о каждом шкафе и диване — где, когда, почём куплен и каковы его достоинства. Тем более подробно рассказывал он соседу о своей ванной комнате, какая плитка на полу уложена и какая по стенам, и о керамических плинтусах, о площадочке для мыла, о закруглении под голову, о горячем кране, о переключении на душ, о приспособлении для полотенец. Всё это были не такие уж мелочи, это составляло быт, бытие, а бытие определяет сознание, и надо, чтобы быт был приятный, хороший, тогда и сознание будет правильное» (318–319). Несчастье настигло Ивана Ильича именно в ту пору, когда он упоенно занимался устройством новой квартиры. Да и «марксистский» финал рассуждений Павла Николаевича принял бы Иван Ильич вполне — даром что, как все государственные служащие Российской империи, исправно говел, исповедовался и причащался.