Из тоннеля загрохотало, дохнуло ветром от приближающегося состава. Пахнуло резиной и холодной пылью. Поезд пришел, ослепив фарами, и ушел. За ним прибыл другой, вместе с новым сквозняком, светом и грохотом. Из вагона посмотрела старуха в красном шарфе. Проклятая старуха, она появляется в самые трудные моменты и то ли осуждает, то ли сочувствует.
Опять вспыхнул яркий свет. Анне показалось, что она стоит на краю сцены. Она обернулась на декорации: немногочисленная массовка по-прежнему гуляла среди гофрированных стальных арок и колонн. Пекарская посмотрела вниз, на черноту шпал, на остро блестевшие рельсы. Но ведь ее роль еще не сыграна?
Какая-то женщина в каракулевой шапочке потянула ее за рукав, уводя от края. Анна отступила к колонне, прижалась щекой к холодному металлу. Ей стало душно, она расстегнула пальто и, как сомнамбула, побрела к эскалатору – наверх, к воздуху и опостылевшей жизни. Как жить дальше? Она молила хоть о каком-то знаке.
В переходе была распахнута дверь общественного туалета. Там в каморке с белой кружевной занавеской сидела пожилая работница. Рядом по стене тянулись большие обмотанные изоляцией трубы. Они наверняка были теплыми, на них сохли тряпки и стояли валенки этой женщины, лежали ее тапочки и носки. Хотелось подойти к ней, посидеть вместе за уютным обшарпанным столом, попить чаю и спросить, в чем секрет. Ведь эта женщина знала его. Если бы не знала, то не выглядела бы так умиротворенно…
Пекарская осталась жить. Ее спасло любопытство. Да и ангелов подводить не хотелось, старались же. Правда, цена была высокой. Анна несколько лет не спускалась в метро, боялась лифта и мучилась бессонницей. Она просыпалась после короткого ночного забытья, а на будильнике всегда было ровно четыре утра. Но настал день, когда она снова, как в молодости, вдруг запела сама с собой.
Жизнь постепенно наладилась. Красавица постарела, располнела, еще больше полюбила преферанс и сладкое. Это была уже не та Анна, которая в Воркуте вылавливала редкие жиринки из тощего супа, чтобы, как крем, намазать их на свое лицо.
И, страшно подумать, она поглупела. В глазах мужчин, конечно. Двадцать лет назад эти мужчины называли ее мысли и поступки невероятно умными. А теперь все чаще не соглашались с ней. Ну и пусть, Анна им и раньше не верила.
Она еще могла бы устроить личную жизнь. Но пришло освобождение – появилась новая Анна Георгиевна Пекарская, не зависящая от мужских фантазий. Уж работа точно не предаст ее.
ТОЗК к тому времени сделался одним из лучших театров страны, где каждый: будь то актер, рабочий, гример, бутафор или костюмер – раскрывал грани своего таланта. Их изнурительный труд выливался в необыкновенные спектакли, на которые стремились (и не могли попасть) тысячи зрителей. Ажиотаж бывал таким, что порядок возле театра поддерживала конная милиция.
Для романтических образов Анна теперь не годилась, зато с удовольствием играла отрицательных героинь. Эти тетки получались у нее сборищем пороков, на них невозможно было смотреть без смеха. Жаль только, что ролей давали маловато.
Середина семидесятых стала расслабленной эпохой развитого социализма и самого доброго генсека на свете. Вся страна беззлобно потешалась над его мохнатыми бровями, плохой дикцией, детской любовью к наградам.
Пекарская сидела под новой золотистой шелковой шторой в гримерной, читая французскую книжку. Здание ТОЗК к тому времени перестроили: сделали уютные артистические комнаты, оборудовали репетиционный зал, уложили мраморные полы в вестибюле, на сером фасаде разместили стильную надпись и четыре раскрашенные маски.
В гримерной, кроме Пекарской, сейчас никого не было. Такое одинокое сидение стало для Анны привычным. Оно создавало иллюзию причастности. Спектакль должен был начаться с минуты на минуту, но актриса не спешила на сцену. Ее героиня появлялась там лишь в конце последнего действия.
В книге, которую Анна держала в руках, рассказывалось про Эдит Пиаф. Французский воробушек не участвовала в Сопротивлении, заботилась только о карьере и своих близких. Да, она спасла двух евреев во время оккупации. Один был ее любовником, второй – приятелем. Получается, спасала их для себя… Эдит пела в борделях Парижа для немцев, но иногда выступала и для пленных французов. Автор книги спрашивал: так чей же дух она поднимала – фашистов или своих соотечественников?
После войны Пиаф запретили выступать на национальном радио. Но тут очень кстати всплыла ее фотография с пленными французами, сделанная после концерта в лагере. Секретарь певицы рассказал, что благодаря этой съемке были изготовлены фальшивые документы, которые узники использовали для побега из концлагеря, и что Эдит спасла сто восемнадцать жизней. Она этого не отрицала. Вот только ни один из спасенных ею почему-то не объявился после войны.
Из коридора вдруг понеслись громкие крики:
– Да пошел он! Все, хватит с меня! Уйду, уйду отсюда!