Следует, однако, более отчетливо понять, как понял («не совсем до конца») вопрос Годунова-Чердынцева его собеседник, В. Ф. Ходасевич (а именно он послужил прототипом Концееву-Кончееву), рассматривая «Акафист…» в определенном пушкинском контексте:

Через две недели после написания «Ариона» (16 июля 1827 г.) заключительный мотив этого стихотворения —

Лишь я, таинственный певец,На берег выброшен грозою —

повторен в «Акафисте Е. Н. Карамзиной» (31 июля 1827 г.):

Земли достигнув наконец,От бурь спасенный провиденьем,Святой владычице пловецСвой дар несет с благоговеньем;Так посвящаю с умиленьемПростой увядший мой венец – и т. д.

В 1828 году, когда неприятности по делу о пропущенных стихах из «Андрея Шенье» сменились опасеньями пострадать за дошедшую до правительства Гавриилиаду», – он пишет «Предчувствие»:

Снова тучинадо мноюСобралися в тишине…

И далее:

Бурной жизнью утомленный,Равнодушно бури жду:Может быть, еще спасенный,Снова пристань я найду.[435]

В этом пушкинском стихотворении для Набокова, по-видимому, наиболее личными представлялись строки, опущенные Ходасевичем при цитации:

(…) Рок завистливый бедоюУгрожает снова мне…Сохраню ль к судьбе презренье?Понесу ль навстречу ейНепреклонность и терпеньеГордой юности моей? (…)Но, предчувствуя разлуку,Неизбежный, грозный час,Сжать твою, мой ангел, рукуЯ спешу в последний раз.Ангел кроткий, безмятежный,Тихо молви мне: прости,Опечалься; взор свой нежныйПодыми иль опусти;И твое воспоминаньеЗаменит душе моейСилу, гордость, упованьеИ отвагу прежних дней.

(III, 116; курсив мой. – С. Ф).

Ходасевич акцентирует свое внимание на строках, в которых рассказывается о спасении от бурь. И вопрос собеседника «Донесем ли?» он соотносит с началом мировой войны, которая может (так и случилось!) захлестнуть и Россию: «Все под немцем ходим». Набоков же разрабатывает иной мотив: погружение в пучину, в прошлое, воплощающее то, чем живет его душа изгнанника, в воспоминание о первой любви, об отце, о родине.

Таков, на наш взгляд, символический смысл погружения героя набоковской сцены в воды забвения. Набоков, конечно, помнит пушкинский набросок, который стал первым подступом к его драме «Русалка»:

Как счастлив я, когда могу покинутьДокучный шум столицы и двораИ убежать в пустынные дубровы,На берега сих молчаливых вод (III, 36).

Далекой, но, на наш взгляд, внятной реминисценцией из этого же стихотворения в набоковской сцене откликается строка из реплики Русалочки:

… Мне говорила мать,что ты силен, приветлив и отважен,что пересвищешь соловья в ночи,что лань лесную пеший перегонишь.[436]

Ср. у Пушкина:

А речь ее… Какие звуки могутСравниться с ней – младенца первый лепет,Журчанье вод, иль майский шум небес,Иль звонкие Бояна Славья гусли

(III, 37; курсив мой. – С. Ф).

Набоковская сцена заканчивается словами: «Пушкин пожимает плечами», – что обычно комментируется так: «…шутливая ремарка автора, подчеркивающая неприязненность его творения и определяющая дистанцию от подлинного текста».[437] Думается, что это лишь один из оттенков смысла, здесь заключенного. Пушкин мог пожать плечами и в ответ на «нахальное мальчишество» (по выражению А. И. Куприна) в интерпретации его сюжета. Ведь в оригинале Русалка дает поручение дочери заманить Князя в подводный терем только с целью мести, на погибель. У Набокова же, как мы видели, все отнюдь не так. Но главный смысл ремарки, вероятно, другой – сродни сомнению, выраженному в вопросе Годунова-Чердынцева: «Как вы думаете– донесем, а?».

Перейти на страницу:

Поиск

Все книги серии Studia Philologica

Похожие книги