«Неужели? Значит, тэкьу Тенрьо все-таки оболгали?»
– А какова же тогда истина?
– Ее не выразить словами, – ответила Дзоми. – Мою мать заживо сожгли гаринафины по приказу Тенрьо. Чтобы передать правду, важнее всего были мои чувства, но я не нашла подходящих слов. Однако я была обязана сообщить императрице сухие факты: количество погибших, каким образом они погибли, что говорили на поле боя. Можно ли из всего этого сложить истину?
Кинри промолчал.
«Вряд ли я смогу научить тебя истине. Только опыт станет для тебя настоящим учителем», – вспомнились ему слова покойной наставницы.
– Я читала другие сообщения о чудовищных преступлениях, совершенных льуку в ходе завоевания Руи и Дасу, – сказала Дзоми, – но сама не была тому свидетелем, а потому не включила их в свой доклад. Мне хотелось, чтобы мои показания были лишены субъективной оценки, чтобы к ним невозможно было придраться, чтобы императрица могла судить о ходе войны по фактам, а не по эмоциям.
– Но почему? – недоумевал Кинри. – Ведь для понимания истины важнее всего личный опыт. Зачем же его исключать?
– Потому что личный опыт нельзя… выразить жалкими символами, – пояснила Дзоми. – Слова – очень скользкие и хрупкие, они не выдерживают веса истины. Я могу сказать, что моя Тэра – прекраснейшая женщина на свете, а Аки Кидосу – лучшая в мире мать, но эти слова не позволят тебе прочувствовать мою любовь. Я могу сказать, что Тенрьо – жесточайший завоеватель, а Танванаки – самый беспощадный враг, но эти слова не позволят тебе ощутить мой гнев. Показания свидетелей всегда ставятся под сомнение, поскольку в человеческой природе искать захватывающие истории и разочаровываться, когда они блекнут перед нашими личными переживаниями, которые невозможно преуменьшить. Поэтому показания беженцев, переживших страшные испытания в Неосвобожденном Дара, приходят к императрице в формате сухих цифр, названий сожженных деревень, числа погибших, раненых и пропавших без вести, сводок количества изнасилований, казней и пыток. У этого ничего общего с правдой, ибо правду о жутких деяниях льуку в Дара не выразить словами.
Сердце Кинри болезненно сжалось. Он хотел, чтобы сестра оправдала его любовь к покойному пэкьу-вотану, но оправданий не последовало – лишь еще более серьезные обвинения.
Кинри с одержимостью вернулся к чтению свидетельств о создании Укьу-Тааса: люди сообщали, что таны льуку убивали младенцев на глазах у родителей, пытали и обращали людей в рабство, вырезали безоружных мирных жителей для устрашения других, насиловали несчастных, подавляя их волю к сопротивлению…
Как бы ему ни хотелось усомниться, доказать невиновность льуку, перед глазами всегда вставал образ солдат Кутанрово Аги, истребляющих жителей Киго-Йезу. Отрицать очевидное было глупо. Его беззаботная жизнь и обучение в Укьу-Тааса зиждились на этих зверствах.
Кинри проснулся от кошмара, где Одуванчика, Рати Йеру, Надзу Тей, Лодан, Мати и госпожу-хозяйку Васу жгли огнем гаринафинов, которыми управляли его мать и Кутанрово Ага. Предсмертные крики близких отзывались в голове еще долгое время после того, как юноша в холодном поту вскочил с постели.
Собственное отражение в зеркале заставило отшатнуться: ему не хотелось видеть материнские черты.
Кинри уставился на писчий нож и представил, как взрезает им вены, выпуская вместе с кровью ненависть к самому себе и тяжесть унаследованного греха, умилостивив таким образом неумолимую судьбу.
Он молча оплакал смерть и страдания, давшие начало его родине, оплакал память мифа, который долгое время подпитывал его веру.
Юноша погладил черепаший панцирь, подарок матери. Этот панцирь был миниатюрным отражением смятения, царившего сейчас в душе Кинри. В Укьу-Тааса он толковал значение портрета одним образом; в Дара же ему открылось совершенно иное, истинное значение.
«Карта… Она поможет тебе добраться домой, к родным».
Семья на панцире была не его, а Дзоми. В свете этого открытия требовалось многое переоценить. Был ли панцирь своего рода признанием со стороны матери, этаким бессловесным намеком на правду?
Мама научила его владеть охотничьим копьем и дубинкой, которой глушили рыбу, она перевязывала ему раны и утирала слезы, говорила, что Укьу-Тааса – его дом, отвечала на вопросы о жизни в степи, рассказывала о жестоком правлении адмирала Криты и блестящем восстании пэкьу Тенрьо, пела песни о подвигах Афир и Кикисаво, просила старого Огу научить сына языку дара, умоляла мастера Надзу Тей стать его наставницей…
Но всякий раз, когда Кинри спрашивал мать об основании Укьу-Тааса, в ее взгляде появлялись тоска и боль, которых мальчик не мог понять. Теперь он сообразил, что ей просто не хотелось лгать, и даже то, что она умалчивает о тех или иных фактах, терзало ее изнутри.