…Он позвал меня на банкет по случаю защиты докторской диссертации. В тостах научных руководителей и оппонентов раскрывался целеустремленный характер человека одновременно скромного и вместе с тем незаурядно одаренного, сумевшего к 30 годам защитить докторскую на актуальную и хозяйственно необходимую тему. Тостов было много, лично для меня звучали они загадочно — речь шла о химии полимеров и ее новейших ответвлениях. Тосты поднимал и сам диссертант. Он, по-видимому, переживал сейчас счастливейшие минуты: все позади, уже слегка пьян, уже несешься куда-то, голова же ещё ясная, мысли раскованные, легкие, телу тоже легко и приятно, словно вырвался из тесной клетки условностей на волю, к самому себе, к тому, о ком забываешь постепенно, с кем встречаешься реже и реже. Что за чудная встреча! Какая приятная неожиданность! И потому-то, видимо, один из его тостов прозвучал приблизительно так:
— Я хочу выпить за подругу своего детства! Выпьем за телесные повреждения, полученные мной от этой женщины: чем раньше мы вступаем в борьбу, тем активней действуем впоследствии! На, гляди! — Диссертант, не удержавшись на высокой ноте, вскочил со своего почетного места и, протиснувшись сквозь химические плечи коллег, приблизил ко мне лицо крупным планом.
В крупном плане поперек щеки его тянулся к левому глазу тонкий аккуратный шрамик.
— А может, это не я? Может, тебя жена бьет?
— Ты, ты! — завопил диссертант радостно. — Это наша эвакуация, помнишь?
— Ах так! А ты, получается, меня в эвакуации не бил? Да? Смотри.
— На прелестном лице подруги моего детства прослеживается метка кочерги, — шутовски пропел Вовка. — Смел ли я на это рассчитывать, сударыня?
— Вовка, уймись, — не выдержала я. — Они ничего не знают, они же чужие. А ты все такой же дурак!
А Вовка между тем продолжал орать:
— Слыхали, как к нам относятся наши друзья детства? Я сегодня диссер защитил, и я же дурак. Слыхали, какое у меня было детство! С такой подружкой не соскучишься!
…Как будто с ним можно было соскучиться! В 1941 году нас везли из Москвы в эвакуацию в одном вагоне две недели. Мы оба умирали с голоду в маленьком уральском городке, нас перевозили на одной телеге в глубинку, в колхоз, — спасали. Все наши родные были на фронте, потом Вовкиного отца убили, я помню день, когда принесли похоронку, длинный вечер — нам запретили играть, — лицо Вовкиной матери. Я не врала, когда кричала ему, чтобы он заткнулся: в каком-то высшем смысле за сегодняшним праздничным столом все для нас с Вовкой чужие; своих химиков он видит каждый день, а мы не виделись лет десять.
Наши матери работали в колхозе, возвращались поздно. Что мы делали целыми днями, не помню. Помню только драки в пустой избе. Помню длинную лавку — она была линией фронта, Берлином и рейхстагом одновременно. Мы брали ее приступом. Помню, как Вовка едва меня не задушил: он назначил меня Гитлером, как-то особенно ловко сосчитав считалку, потом привязал к Берлину-рейхстагу-лавке и тянул до тех пор — меня, не лавку, — пока не пришлось вытаскивать тощую шею из петли и бежать в сени за водой: откачивать.
Помню вкус крови на губах — подбил нос. Помню летом холодные листы подорожника на щеках — подорожником он заживлял все раны.
Лето с тех пор — всегда подорожник!
Помню, как Вовка ударил меня кочергой и жутко испугался и кричал почти таким же диким голосом, как сейчас: «Глаз где, ищи глаз!» — огромный синяк натянуло мгновенно, мы не успели догадаться, что глаз просто скрылся за ним, как за синей тучкой.
Вообще это была злосчастная кочерга. Едва исцелился глаз, как я на эту раскаленную кочергу наступила — мы с Вовкой тайно топили летнюю печку на дворе. Вовка отволок меня в избу, сбегал за подорожником. Дней пять я не слезала с лавки-Берлина, сидела, покрыв ногу какой-то тряпкой, — в эти дни наступление Красной Армии на Берлин шло в Вовкином лице особенно успешно. А до Берлина было далеко-далеко! Наши сражались за Курск.
Помню, как натравливал он на меня гусей. Дождевые ямы на разбитой дороге, по которым плывут, галдя, гуси, чтобы меня заклевать, были ли глубже с тех пор? С одной стороны канавы — Вовка в полной боевой готовности, с другой — тянут шеи гуси: он в детстве ставил исключительно удачные эксперименты и так же радостно хохотал при этом, как сейчас.
А длинными зимами приходили под окна волки, выли страшно, и глаза их светились зеленым. Не знаю, какой, по науке, цвет глаз у волков. Твердо помню — у тех были зеленые. Надо ли пояснять, как хорошо овладел Вовка умением выть по-волчьи…
Вовке было одиннадцать, мне — пять. У меня не было выхода: я росла и училась защищаться, а потом и нападать. Вовкины шрамы — всплески отчаяния, первая тоска о мужском благородстве. С их помощью я прожила потом вполне благополучное детство: в огромном московском дворе меня боялись, Вовкина наука работала безотказно.
Но вот сегодня на банкете выясняется, что и я его чему-то научила: овраг, на краю его сруб — пятистенка, где мы все живем, и если что не так, если игра не по правилам, катись, Вовка, считай шишки.