Раздался первый звонок перед началом спектакля; через четверть часа надо было выходить на сцену, а я едва начал гримироваться: не наклеил еще бороды, усов, не надел парика, костюма, не приготовился к спектаклю! Началась бешеная спешка, во время которой, как всегда бывает в этих случаях, все валилось из рук, краска не ложилась, склянка с лаком проливалась, зря разбрасывались вещи, приготовленные в порядке, а когда нужно – ни галстук, ни перчатки, ни башмаки не находились. В бреду, во время повышенной температуры, такое беспомощное состояние актера, опаздывающего к началу спектакля, кажется кошмаром. В действительности же я испытывал его впервые, так как славился своей аккуратностью. Но на этот раз я задержал спектакль на целых десять минут. Когда пошел занавес, у меня еще кружилась голова от волнения и спешки и я не мог заставить себя сосредоточиться, не мог унять сердцебиение, путал слова. Однако в конце концов я одолел волнение, привычка сделала свое дело: знакомое для роли самочувствие установилось, язык стал механически болтать давно забытые слова, уже потерявшие смысл; руки, ноги, все тело привычно действовали помимо сознания и воли. Я успокаивался и начинал уже думать о постороннем. В заигранной роли гораздо легче думать о постороннем, чем о той духовной сущности, которая скрыта под словами текста. Духовная сущность приелась, наскучила, потеряла остроту и износилась за длинный ряд спектаклей. Надо уметь освежать ее каждый раз и при каждом повторении творчества. Для этого надо быть духовно внимательным, а это трудно. Кроме того, в те давно прошедшие блаженные дни артистической юности я думал, что актерская техника заключается в том, чтоб довести сценическую игру до механической приученности; я полагал, что раздвоение в момент игры является признаком актерского опыта, отличающего профессионала от любителя, беспомощно цепляющегося за слова, чувства, мысли, действия роли и ремарки автора.
Сцена, которую я в тот момент играл, располагала к посторонним мыслям. В ней было много моментов, во время которых я давал лишь реплики, а в остальное время молчал. Главная игра была на паузах, но ими я пользовался не для роли, а для себя, чтобы думать о том, что мне предстояло делать в антрактах и перерывах между последующими сценами. Помню, что в описываемый спектакль у меня было назначено деловое свидание с каким-то рецензентом из плохонькой газеты, а также я ждал одну старушку, мою поклонницу, назойливую даму, мнящую себя аристократкой. Оба свидания были скучны, и я ломал себе голову, как бы от них поскорее отделаться.
«Важное дело, о котором писала назойливая старуха, – какой-нибудь пустяк», – думал я и уже представлял себе, как она придет, рассядется, начнет снимать с себя полдюжины теплых платков; как затянет длинное предисловие и, наконец, объявит прописную истину, что артист должен свято любить чистое искусство.
«И я люблю его, – добавит она, а потом похвалит себя: – Если бы не высокое служебное положение моего мужа, я, наверное, была бы артисткой… и очень хорошей». Напоследок она попросит контрамарку на ближайшую генеральную репетицию.
Предвидя всю эту ненужную болтовню, я назначил ей для свидания самый короткий перерыв между сценами.
«Не засидится, – мысленно приободрил я себя. – А вот от рецензента будет избавиться куда труднее. Чувствую, что он придет для интервью и сразу спросил:
– Какое ваше мнение о соборном творчестве?
Какая пошлость!
Вдруг я остановился, слова роли точно иссякли, механическая лента памяти оборвалась, и все сразу забыл: и то, что должен был делать, и то, что бессознательно говорил по набитой привычке, и даже самую пьесу, акт, роль, которую играл. Огромное белое пятно образовалось в моей памяти, и все исчезло, растворилось в нем. Секунда панического ужаса охватила меня. Чтобы понять, где я находился и что должен был делать, мне пришлось выдержать большую паузу, поскорее разглядеть окружающую обстановку, вспомнить, какую пьесу и сцену в ней играл; потом я должен был прислушаться к спасительному голосу суфлера, который уже шипел изо всех сил, стараясь привести меня в чувство. Одно подхваченное слово, один привычный жест, и все сразу наладилось, и снова механически приученная игра роли автоматически покатилась точно по рельсам.
При первой новой паузе я задумался над случившимся и понял, что произошедшая пауза не была простой случайностью, что это явление забывчивости стало для меня время от времени нормальным. Мало того, я почувствовал, что и пауза, и привычка думать о предстоящих частных или домашних делах, и секунда паники уже давно, так сказать, «врепетировались» в самую роль. Это неожиданное открытие меня смутило, и я, выйдя со сцены, задумался над ним.