Техника и искусство нашего времени обнаружили, что сходство между миром вещей и его спекулятивным изображением в «реалистическом» искусстве и в науках само есть лишь разновидность сходства между вещами как такового. Эта критика искусства, впрочем, была сформулирована еще Платоном. Однако сами трансцендентные идеи Платона как то, что определяет тождества и различия, суть орудия техники и предметы искусства, ибо именно их действие упорядочивает вещи мира по их сходству. Понимание этого лишает душу созерцателя-философа ее роли арбитра предметного мира, но в то же время открывает каждому человеку возможность усмотреть сферу раскрытого смысла в самих вещах, говорящих ему о себе. Мир этих вещей не есть мир вечных и неизменных сущностей. Он не есть также мир исторической необходимости. Но он не есть и творение человека, в том числе и человека, творящего исторически. Любой человек застает мир, в котором уже присутствует сакральное и, следовательно, присутствуют техника и искусство, ибо сакральное и есть техника души для овладения миром. Любой человек во внутренней неудовлетворенности или удовлетворенности этим миром открывает в себе причастность трансцендентному. Но далее возникает выбор: либо человек остается в своем внутреннем, оставляя все вещи на своих местах, либо он совершает творческий акт, устраняя двусмысленность и допуская трансценденцию в мир. Лишь второе из этих двух решений дает человеку возможность прояснить самого себя и сказать о себе самом как о пользующемся этой, а не иной речью.
Борис Гройс
В литературе, посвященной творчеству Казимира Малевича, неоднократно указывалось на близость между духом философских трактатов Малевича и философией Хайдеггера[17]. Вместе с тем эта близость чаще всего усматривалась в сходстве отдельных высказанных Малевичем и Хайдеггером положений. При этом взгляды Малевича и его художественная практика истолковывались в духе более развитого и отчетливо сформулированного хайдеггерианского анализа. Близость между Малевичем и Хайдеггером, однако, проявляется, на наш взгляд, не в сходстве достигнутых ими результатов, а в общности проблемы, которую они поставили себе для разрешения, и в общности интеллектуальной атмосферы, в которой постановка этой проблемы возникла.
Проблема состоит в следующем: каков статус искусства в эпоху рационального постижения мира? Как известно, Гегель утверждал в своих «Лекциях по эстетике», что время искусства как автономного и изначального источника знания о мире прошло, поскольку со вступлением человека во владение рациональным понятием о вещах искусство уже не может сообщить о них никакой истины. Это гегелевское положение Хайдеггер берет в качестве исходного пункта своего рассуждения об искусстве и задает вопрос: «Продолжает ли искусство быть существенным и необходимым способом, которым осуществляет себя истина, решающая для нашего исторического существования в мире, или это уже более не так?»[18] Этот вопрос на деле касается не только искусства, но и самой философии и морали. Как известно, после провозглашения Гегелем царства Абсолютного Духа, то есть полноты знания о мире, в европейской мысли наступила эпоха субъективизма и нигилизма. Рациональное постижение мира было истолковано в духе полного поступления мира во власть человеку. Но сам человек утратил ориентиры и пределы для своей деятельности, поскольку в целиком познанном мире ему уже ничто не противостояло. Неокантианцы и Шопенгауэр весьма характерны в этом отношении. Но окончательное выражение новое сознание нашло в философии Ницше. Искусство, философия и мораль были поставлены Ницше на службу «воли к власти». Из источников истины, непреложной для человека и определяющей его бытие в мире, они превратились в «прекрасный обман», в оружие господства над миром ничем не связанного автономного субъекта.
В статьях и трактатах Малевича обнаруживается удивительное совпадение основных философских предпосылок автора с основными интуициями философии Ницше. Этому не следует удивляться, поскольку Ницше был, пожалуй, самым читаемым и почитаемым автором для русской художественной интеллигенции того времени и идеи Ницше были буквально растворены в воздухе. В русской философии господствовала характерная смесь неокантианства и ницшеанства: теория познания представляла собой кантовский субъективизм, а кантовский регулятивный принцип – категорический императив – был заменен ницшеанской «волей к власти».