С целью объяснения объяснения следует прежде всего более внимательно рассмотреть его устройство. При таком рассмотрении сразу бросается в глаза, что удачные объяснения обычно как бы распространяют область действия фигурирующих в них терминов за их обычные пределы. Возьмем для примера уже упоминавшееся определение «человек есть разумное животное»: оно отнесено к человеку, что для обычной речи отнюдь не характерно: в обычном словоупотреблении назвать человека «животным» возможно только с целью оскорбить его. То же относится и к термину «разум». Отнесение его к животным сразу обнаруживает странность употребления. Достаточно сравнить это употребление с обычным, когда говорится о ком-то «разумный (в смысле благоразумный) человек». Но еще более значительным (и решающим в данном случае) является сдвиг в понимании определяемого термина «человек». Этот сдвиг приводит к тому, что оказывается возможным принять за человека любое животное, признанное в каком-то смысле разумным (в том числе и вроде тех научно-фантастических чудовищ, которыми в последнее время столь обильно развлекает нас кинематограф). Более того, в этом и заключена суть дела: именно указанное определение и делает создание этих чудовищ (пока что в воображении) возможным. Все, кого мы можем идентифицировать как «животное», и все, кого мы можем интерпретировать как «разумное», составляют, следуя этому определению, в своей комбинации «человека». Но не позволяет ли нам дальнейший поиск определений «животного» и «разума» приходить ко все новым увлекательным комбинациям? Этот вопрос заставляет вспомнить о другом определении человека, менее удачливом, чем аристотелевское: «Человек – это животное без перьев». Как известно, это определение было опровергнуто тем, что давшему его философу преподнесли ощипанного петуха. Однако можно ли счесть это опровержение убедительным? Скорее, вся эта история свидетельствует о трусости философа, не осмелившегося признать в ощипанном петухе «человека».

Итак, всякое объяснение есть некоторое движение того, что общеизвестно и привычно, к неизвестному или, точнее, ко вновь творимому. Философ, дающий определение «человеку», – это человек, который устал от человека и от всего человеческого, в том числе и от самого себя. Ему милее жить среди разумных животных и самому стать разумным животным. Однако это движение прочь не осуществляется в форме насилия и разрыва. Философ своими объяснениями и определениями объясняет и определяет движение прочь для других, остающихся на месте. Тем самым он, во-первых, не разрывает связи с ними и, во-вторых, предоставляет им возможность, если они того пожелают, последовать за ним. Всякое объяснение есть тем самым прежде всего и по преимуществу самообъяснение.

Важно также, что любое объяснение открывает возможность для альтернативных выводов из сложившейся сферы понимания. Так, если определение человека как разумного животного открывает путь для перешагивания через человека в определенном направлении, то, с другой стороны, это же определение указывает на возможность поиска таких определений человека, которые полагали бы человеческое по ту сторону животного и разумного и в этом смысле перешагивали за человеческое совсем в другом направлении при сохранении в то же время фундаментальной логической связи между всеми этими путями, позволяющей проходить их в любом направлении и свободно переходить с одного на другой.

Все сказанное может в известной степени быть понятным как подтверждение диагноза, поставленного философии Витгенштейном: философия есть болезнь языка, симптомами которой и могут служить объяснения и дефиниции, в своей совокупности конституирующие философский дискурс. Этот диагноз является, впрочем, воспроизведением диагноза, который в свое время Сократ поставил софистике и с которого, собственно, начинается история европейской философии. Отсюда легко видеть, что борьба с софистикой не удалась философии и что, более того, философия сама оказалась скорее продолжением софистики, нежели продолжением борьбы с ней. Или, точнее сказать, философия осталась софистикой как продолжение софистики средствами борьбы с ней. Если признать далее, что прямым продолжением софистики в наше время служит техника, – ибо техника как раз и является по сути своей реализацией «в железе» тех объяснений, которые в слове перешагивают границы того, что только есть, и, давая, по видимости, объяснение сущему, на деле творят новое в области чистого ничто, – то становится понятным и то, почему философия в наше время видит свою главную задачу в борьбе с технической картиной мира и почему борьба, как, может быть, ни что иное, стимулирует экспансию техники в такие области, в которые она по своей инициативе никогда бы не забрела.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже