Очевидная трудность состоит, однако, в том, что сами теории, описывающие и объясняющие языки и их взаимосвязи, создают собственные языки описания, существующие наряду и наравне с теми языками, которые они претендуют описывать. Они сами – эти изысканные языки гуманитарных наук – служат лишь временной тюрьмой для обитающей в них мысли. Они не могут поэтому объяснить собственного своего происхождения и вынуждены предположить, что их породила та же сила, из и для описания которой они возникли. Так марксисты полагают, что марксизм порожден «логикой самого революционного процесса», фрейдисты начинают и кончают психоанализом самих себя и т. д. Самая же глубокая философия этого рода – хайдеггерианская – объясняет саму себя как реализацию скрытых возможностей самого языка как такового, которые она сама же впервые и описывает.
Все это вместе взятое естественно порождает «теоретико-познавательный» вопрос: как возможно, оставаясь в пределах языка, – что провозглашается неизбежным, – описать другие языки, а также собственный язык описания? Очевидно, это никак невозможно. Очевидно, что парадокс здесь неустраним. Очевидно также, что экстаз, смех и слезы здесь также едва ли смогут особенно пригодиться. Причем сказанное относится, разумеется, не только к гуманитарным, но и к так называемым естественным наукам в той мере, в которой они претендуют на познавательную серьезность. Ибо если серьезно отнестись к тому, чему учат естественные науки, то придется признать, что они сами возникли из «естества», то есть из движения атомов и т. д. То есть серьезно понятые естественные науки автоматически превращаются в гуманитарные.
Таким образом, неизбежным оказывается вывод, что любое объяснение по природе своей менее понятно, чем объясняемое, и, следовательно, от объяснений лучше вообще воздержаться, а не уступать иррациональной силе, заставляющей нас их давать, с тем чтобы потом быть вынужденными объяснять, в чем, собственно, эта сила состоит. Этот вывод ни в коей мере не является новым. Более того, он сопровождал с самого начала развитие науки. Если, несмотря на очевидность этого вывода, объяснения все же даются и получаются, то это, конечно, легче всего можно отнести за счет порочности человеческой природы. Но, во-первых, такое объяснение – это тоже всего-навсего объяснение. А во-вторых, оно предусматривает также некоторую модель того, что мы понимаем под словом «понимание». А именно, замыкание мысли в языке предполагает, что осознание каждого говорящего причастно некоему безличному сознанию, являющемуся носителем внутренней структуры языка (языковой компетенции), что и обеспечивает человеку понимание отдельных языковых фактов. Однако совершенно ясно, что в объяснении такого рода ключевые понятия (язык, сознание и т. д.) употребляются совсем не так, как в обычном языке. И это их иное значение еще следует объяснить.
Итак, мы со всех сторон окружены объяснениями. Достаточная причина, чтобы попытаться объяснить это обилие, исходя при этом из следующих уже установленных положений: 1) объяснения ничего не проясняют, а только затемняют, 2) объясняющий термин относится к другому языку, до того не бывшему и формирующемуся только ради этого объяснения, 3) объясняющее не тождественно объясняемому, а потому объяснение, имеющее обычно форму тождества («это» есть «то»), по всем правилам логики просто ложно. При этом даваемое объяснение объяснения не должно апеллировать к какой-то автоматически действующей силе, порождающей объяснение помимо воли и сознания объясняющего и которую еще следует объяснить, ибо в этом случае объяснение не рождалось бы с такими усилиями и не служило предметом столь оживленной полемики, как мы это повсюду наблюдаем. И, кроме того, само наше объяснение объяснения как частый случай объяснения вообще не должно представлять себя результатом действия такой скрытой силы, что, как было уже сказано, сразу сводит всю затею на нет.