Это классическое представление, однако, давно отвергнуто и заклеймено в качестве «идеологии». Уже Кант в своей критике указал на возможность того, что наша внутренняя конституция, заставляющая нас принимать те или иные объяснения, может вовсе не обеспечивать нам прямого внесловестного выхода к истине. Кант полагал тем не менее, что сама эта конституция открывается нам благодаря анализу тех объяснений, которые мы склонны принимать как внутренне убедительные, так что если эти объяснения бессильны дать нам какое-либо знание о вещах самих по себе, то по крайней мере они дают верное представление о том, как устроены мы сами. В наше время и эта надежда оценивается как иллюзия. Сейчас склонны полагать, что силы, владеющие человеком и заставляющие его искать объяснений и соглашаться с ними, для самого человека недоступны (заключены в его бессознательном). Эти силы стали предметом изучения гуманитарных наук, которые тем самым заняли абсолютно господствующее положение в современном мире, ибо господство неизбежно приходит к тому, кто в состоянии объяснить, почему возможны, необходимы и истинны объяснения как таковые.
Кажется на первый взгляд удивительным, что за эту задачу вообще взялась какая-то наука: ведь наука изучает «внешнее», «факты», а тут речь идет о самом что ни на есть «внутреннем». Кроме того, вызывает недоумение и характер сил, диктующих, по мнению современных знатоков, человеку его мнения: либидо, классовое чутье, воля к власти и т. д. Причина для такого положения дел заключена в фундаментальной черте современной мысли, имеющей свое происхождение и оправдание во всей истории европейской философии, а именно в идентификации мышления языком.
Действительно, если мышление состоит из «мыслей», а каждая мысль есть лишь про себя произнесенное слово, то это означает, что можно забыть о «внутреннем» и говорить только о языке. Если же, далее, душа не обладает внесловестным доступом ни к миру, ни к себе самой, то, следовательно, и причины, по которым человек требует объяснений и удовлетворяется ими, могут быть с необходимостью только внешне опознаваемыми (то есть лежащими в сфере компетенции науки) и при том низменными. Последнее требует, впрочем, дополнительных разъяснений.
Давно было замечено, что общую формулу всякого объяснения можно представить следующим образом: это есть то. Например: человек есть разумное животное. При этом сразу становится совершенно очевидно, что, во-первых, «это» никогда не может быть вполне «тем» (поскольку в противном случае они и не разделялись бы между собой в языке), а во-вторых, что объясняемое бывает, как правило, значительно понятнее, чем объяснение. Так всем в общем-то понятнее, что такое просто человек, чем что такое «разум» и «животное», которое теперь почему-то уже не животное, а человек. Разумеется, если в нашей душе живет где-то мысль, что «человек – это разумное животное», как это предполагалось ранее, тогда все в порядке. Но если речь идет только о «фактах языка», то приходится предположить две возможности: либо указанное объяснение (дефиниция) есть «факт языка», и тогда оно понятно и приемлемо не более и не менее, чем любой другой языковый факт, в том числе и чем все входящие в него термины. Либо выражение «разумное животное» кем-то искусственно придумано, но тогда оно само по себе безусловно непонятно и его принятие в качестве объяснения не может диктоваться стремлением к ясности и истине, а лишь каким-то посторонними, то есть в данном случае низменными причинами – хотя бы даже и подсознательными.
Итак, либо лишь принадлежность слова к определенному языку рассматривается как синоним его понятности, либо основанием для признания какого-либо объяснения понятным и приемлемым объявляется иррациональная потребность в нем, сама требующая объяснений средствами гуманитарных наук. Отсюда разделение труда, столь характерное для современной мысли. Один цикл дисциплин (лингвистика и производимые от нее) изучает внутреннюю структуру языка вообще, а другой цикл (социология вкупе с психоанализом и т. п.) – связи между налично существующими языками и причины, по которым одни языки имеют успех и распространяются, а другие – терпят неудачу и умирают.
Сказанное означает, что мысль таким образом неизбежно замыкается в кругу определенного языка. Выйти же за пределы определенного языка человеку оказывается возможно только двояко. Либо посредством бессловесного экстаза, выражающегося в смехе, слезах или мистическом опьянении, то есть одновременно с языком покинув и сферу всякой возможной мысли, либо основав новый язык, но лишенный с прежним всякой мыслительной связи. В этом новом языке мысль как бы поселяется заново, что делает его по существу неотличным от ранее покинутого языка, так что возникает возможность изучать языки как типологически несообщающиеся, но схожие между собой тюремные камеры, в каждой из которых сидит один и тот же узник – мысль.