– Кто покинет престол своей волею, без наветов, тому впредь не быть на престоле, – переводил толмач.
– Эти правила не апостольские, я их не принимаю, – с усмешкою отозвался Никон.
– Но эти правила приняла церковь…
– Их в русской Кормчей нет, а греческие правила нам не указ, их еретики печатали.
Вот те раз… давно ли горой за греков, а ныне в грязь их лицом. «А, скуксились! Эвон рыла-то перекосило! Вам обидно, вам невдомек всей правды, и за то я еще пуще ужалю; зашкворчите у меня на сковородке-то, как бока поджарю».
И приосанился Никон, и в глазах стремительный блеск пробился, и нет в них прежней густой дегтярной темени, о кою ушибались супротивники, выходя на рать. Эк развеселился-то у плахи! Иному бы плакать, а он рассиялся, как камень-яспис, на коем покоится Божья церква. …Кто это завопил со скамьи? Где-ка ты, кувшинное рыло? Ба… это дьяк Алмаз Иванов припирает:
– Я сам слышал, как Никон кричал: не возвращусь на престол, как пес на свою блевотину.
– Я этого не говаривал…
– И мы не глухие…
– Да не возвращаюсь я на престол. В том волен лишь великий государь, какое он слово скажет. А коли изгнать решили, так и гоните в шею. Ослопьем абы тумаками, кто на что гож. Иль Бога нашего боитесь, нехристи? Не только меня, но, бывало, и Златоуста изгнали неправедно. И самого Христа не раз шпыняли посохом по ребрам. А я что? Я малый червь… Может, малость и заплутал в словах, так с кем не случается по старости? – И вдруг Никон перекинулся на государя, чтобы и его увлечь в перепалку; ишь ли, осел в креслице на мягкие подушки, словно пивной бочонок; заварил кашу, всю землю взбулгачил, а мы – расхлебывай. – И ты, государь, как даве учинился бунт на Москве, и сам неправду свидетельствовал. Бунтом прихаживали к тебе слобожане, и ты, убоясь их гнева, обещал простить. И то слово свое нарушил…
Пошел Никон приступом, отмахнувшись от всякой опаски, и неведомо стало, кто кого судит.
Алексея Михайловича как варом обдало. Если и оставалось что жалости на сердце – сразу иссякла. Приподнявшись с креслица, вспылил:
– Не лги, владыка! Никто ко мне бунтом не прихаживал. Явились земские люди не на меня бить челом, а с обидами…
– Тогда почто же языки рвали православным, носы резали да руки-ноги рубили? Мои вины сыскиваете по-за углам, справляетесь у заушателей, кто уж давно Христа позабыл, а своих не хотите знать? Все мы грешные, но все и ответим Там, всяк в свой черед.
– Как ты, чернец, Бога не боишься! – раздались крики со всех сторон. – Кабы государева воля, твой срамной язык давно бы пожрали псы. Ты ведь самого государя бесчестишь!
– Ага!.. Видали?.. Значит, живой образ Христов, что перед вами, топтать можно? Ну и пляшите на костях моих! – Никон насмешливо вздел палец в подволоку, на сцены Страшного суда, где грешники томились и мучились в огненной бане. – Я смирённой. И коли в чем пред вами восхитился и загоржался лишнего, так и простите. – Владыка низко поклонился, черные шелковые воскрилья клобука упали на лицо, как погребальные пелены. Выпрямился, спокойно разобрал убор по широким плечам, поправил панагии. – Пред Богом все мы ровня. Голые явились на свет, ни с чем и на Суд явимся ответ держать. Иль не так? Я Господнего приема не боюся, и ежли соступился в чем, недоблюл себя, то и отвечу без страха… А вы на меня – как псы на агнца. Ну, рвите за подлые те, черные мяса, чтоб себе наука впрок. Кто мягко под царя стелет, тот долго живет, сладко спит и жирно ест. Только меня оставьте с моими грехами. Я сам о том пред Господом похлопочу без земных свидетелей… И прежние патриархи от государева гнева бегали – Афанасий Александрийский и Григорий Богослов. И в Доме Вышнем им верные защитники сыскалися. И я не останусь в начете, смиренный раб…
– Другие-то патриархи просто оставляли престол. Уходя – уходи. А ты отрекся. Ты сказал: де, ежли вернусь назад, то анафема буду…
– Я так не говаривал…
– Другие-то патриархи от гнева бегали, а ты от сердца…
– Не с сердца бежал я, а от государевой немилости и свидетельствую о том небом и землею.
– Нет, с сердца сшел, – подал голос государь, вовсе убитый уловками бывого друга. – Ты и в челобитье мне про то писал по уходу: де, будешь ты, великий государь, один, а я, Никон, как один из простых.
Илларион Рязанский поднес к Никону ту грамоту. Никон мельком проглядел, буркнул, отвернувшись:
– Рука моя. Может, описался чего…
– Вот ты и Дионисию много чего описался, клепая на государя.
Илларион Рязанский смерил опального презрительным взглядом, повернулся к нему спиною. Никон снова вспыхнул. Трудно держать в ровности всполошливый характер, когда из каждого угла лают, норовят ноги покусать, допирают, как отцеубийцу, клятвопреступника иль, того хуже, будто дьяволу продался. Каждое лыко у них в строку, все притянули на суд, только бы опятнать патриарха.