Ревнители! вы все о себе да о своих страстях; а поглядите, как навзрыд плакал народ и, цепляясь за наклестки розвальней, волочился по снегу, когда увозили Отца от Чудова монастыря, из Кремля прочь. Христовенькие, простецы люди, они словно с самим солнцем небесным прощались, страшась упасть в бесконечную ночь, словно бы догадывались кроткой душою, сколько мук придется огрести уже другим утром… Да, Никон заплутал (а кто не грешник, ткните пальцем?), сбрел невдомек с заповеданной тропы, полагая Руси крепости и счастия, но и вы в отчаянных страстях своих упустили то мгновение, когда протягивал вам патриарх руку на замирение и доброе согласие; де, молитесь вы прежним книгам, но лишь не отпадайте от матери-церкви, не кроите паству на десятки клиньев, кои после не сшить и в долгие годы. Он словно бы догадывался, что прибредут на Русь льстецы потаковники, войдут в широко распахнутые ворота и уж не дадут более закрыться им, чтобы отгрестись от гнилых западных ветров.

Так и случилось ведь, но вам-то пока и невдомек! Наехали скитальцы по чужим землям, прошаки-милостынщики и на вашу радость стали судить отца отцев, и скоро рассудили на свой холодный манер: де, кто не крестится тремя персты и не блюдет греческий обычай, тот еретик, тому анафема-маранафа, и следует гнать изгильника в железа, на плаху, в огонь. И с этим проклятием затеялась на Руси долгая изнурительная вражда, и отныне не станет ей конца. Собор-то не случайно в звериное число собрался, и хоть не отлучил Никона, но зато снял все вины с оружничего Богдана Матвеевича Хитрова, из-за которого и затеялась вся пря, поставил его выше отца отцев; а вас, миленькие, кто и без того уж сколькой год несет на себе крест страстей, и вовсе изгнали из церкви, как язычников.

Вы все еще хвалитесь промеж собою славою Тишайшего, а он уже порешил вас известь с корением, чтобы кончить на Руси всякие пререковы, чтобы вольготнее жилось на хлебных местах переменчивым новым слугам его, скоро прискочившим из чужих земель с тайным блудом…

А староверцы, наивные дети, слетались на Москву за правдою со всех сторон, как бабочки-полудницы к свече. С Видань-острова от Суны-реки прибрел старец Епифаний с крошнями на загорбке, где лежали его рукописные сочинения о православном чине; инок притащился в престольную и с паперти Казанской церкви стал честь свои мысли вслух и тут же был залучен подьяками из Монастырского приказа и всажен в чулан Угрешского подворья. И много прихаживало царских и митрополичьих служивых с уговорами, чтобы отрекся чернец-заплутай от своей ереси и вернулся, несчастный, обратно в лоно матери-церкви. Но старец с Видань-острова, рыхлый, мешковатый, с бабьим лицом, траченным морщинами, лишь отворачивался и, потупив взор, грустно улыбался, не вступал в пререковы; а после недельных уговоров был отведен на Болото к палачу Ивашке Светенышу. Пристально вгляделся Епифаний в его безносое, белоглазое лицо, выискивая в нем надежду себе, и взмолился вдруг: «Страдник-спекулатор, лучше сыми ты мне голову с плеч, веры ради и правоты. Как я без языка стану с Богом беседовать? Иль глаза мне выстави, или руку окорнай, батюшко!» – «Э, не-е-е, – покачал головою Светеныш и достал из кобуры нож. – Тебя, отец, Господь упокоит, а самому мне где деться? Не смею я государя ослушаться… Да и ты не томись занапрасно. Отдай язык-от. Сразу и полегчает».

Соловецкий инок лишь поглядел в небо и взмолился: «Господи, не оставь меня, грешного». И вытянул изо рта язык, насколько можно, и положил кату на нож. Ивашко Светеныш ловко чиркнул наточенным кривым лезом и выкинул горбушку плоти в сугроб, и там, в снежном голубоватом искрящемся омуте, вспыхнул алый мак. А инока будто змея укусила в самое сердце и обвилась вокруг горла. Захлебнулся Епифаний кровью и долго скашливал ее, мучаясь, вопя от этого огня, что залил гортань и всю несчастную постную утробушку, седьмой день не знавшую ествы; и своей кровью напился инок, как клюковным морсом, и утолил жажду, и затушил черевное пламя. И змея на короткое время утихла в подвздошье, свернулась калачом. Потом усадили Епифания на ямскую телегу и умчали в подмосковное село Братошихино на дворы. Забрался монах на печь и стал в тоске помышлять: «О горе мне, бедному! Как дале жить? Говорить стало нечем. Кабы я жил в монастыре или в пустыни, так у меня бы язык был. А то пошел к Москве с Суны-реки, хотел царя спасти, и царя не спас, а себе навредил; языка не стало, и нужного молвить нечем. Горе мне, как до конца дней доживать?»

И, вздохнув горько, слез с печи, сел на лавку, сплевывая кровавую слюну. И о чудо! Пополз тогда язык сам собою от корня и дошел до зубов. О той радости прослышав, скоро прибежал из своего двора Аввакум. И воспели страдальцы, плача: «Достойно есть…»

Попа Лазаря примчали на увещевание из сибирской ссылки.

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Похожие книги