— Плакал ты, пташечка моя? Плакал ночью, крошечка? Плакал, плакал? — твердила она одни и те же слова, как повторяются они в простой песне, чтобы выразить силу чувства.
Она подбрасывала его на руках, а малыш махал кулачками, но не улыбался.
Люция обнажила теплую белую грудь и прижала к ней темное, озябшее личико. Кормя сына, она почувствовала, что он перестал сосать.
— Уже уснул! Зося, оправь ему постельку, — сказала она тихонько, чтобы не разбудить малыша.
Уложила Касперика и торопливо стала резать картофель для свиней.
Перед уходом она заглянула в колыбель. Ребенок теперь был весь красный.
— Что это с ним? — спросила она себя, и вдруг в ней проснулся страх.
— Ой, сынок у меня заболел! — закричала она.
Так оно и было. Касперик хворал две недели неизвестно чем. Не хотел есть и стал похож на серую куколку с черным ротиком, из которого дыхание вырывалось так странно, словно ребенок все время всхлипывал.
Носик у него был синий, холодный. Белки глаз стали такими же синими, как зрачки, и было жутко смотреть на эти глаза, эти синие пятна на маленьком личике.
Однако все приходили и смотрели. Люция ни с кем не говорила ни слова. Никто не знал, что в ту ночь она была у старой гадалки Тшепачихи и вместе с нею сожгла письмо Владислава на красном сукне. Но пепел никак не удавалось разбросать, он постоянно возвращался и ложился у ног Люции. Люция чувствовала, что беда надвигается на нее со всех сторон. От Стаха Кучи уже другая девушка ждала ребенка. Он даже не справлялся, лучше ли Касперику.
А лучше не становилось. Становилось хуже. Через две недели в барскую кухню пришел скотник Дионизий, весь облепленный снегом, и сказал:
— А дитенок-то у Люции из Покутиц помер.
— Неужто помер?
— Помер.
В полях выла вьюга, когда хоронили Касперика. До часовни за гробом шло несколько человек, но дальше уже никто идти не решился. Некоторое время шел еще только отец Касперика, Стах Куча. Потом и он отстал и завернул к Хойнацкому.
Теперь в снежном тумане видна была лишь тележка Дионизия, на которой он вез гробик, и шагавшая за ней Люция.
Под свист ветра, глотая снежинки, она пела. В песне говорилось о печали души, не ведающей, где будет ее первый ночлег после того, как выйдет она из тела.
Возвращаясь с кладбища, Люция слышала, как у Хойнацкого кто-то громко напевал:
Это пел не Стах Куча, но и он тоже находился там.
Криком да плачем не отгонишь горя. И потом... ведь возвращается Владислав. Боже мой, сколько надо было набегаться, натанцеваться, сколько унижаться и грешить, сколько перестрадать, чтобы удержать при себе ненадолго того или другого из них. А ведь есть у нее муж, любимый, который мог бы быть с нею всегда. И был он верен ей, как никто на свете. Жил когда-то дома, на стене повсюду висели его вещи, ходил, трудился для нее, а теперь его нет здесь, и еще радоваться надо, что он до сих пор не воротился.
В самом деле, Владислав, казалось, дожидался, чтобы умер маленький Каспер, — так долго, так медленно выбирался он к жене.
Прежде всего, конечно, его увидели в Покутицах, и это дошло до Люции. Тогда она в тревоге упала на колени и прочитала все молитвы, какие знала.
«Другие еще больше грешат — и ничего», — утешала она себя.
Наконец явился Владислав, серый, большой, в папахе, похудевший, загорелый. Он был очень удивлен: думал, что вернется в дом, который поставил когда-то для себя и своей жены, а пришлось вернуться к чужому порогу, туда, где не чувствовал он себя хозяином. Он все твердил в первые минуты:
— Так вот ты где! Вот где я тебя нашел!
Дрожащей рукой Люция пододвинула ему лавку.
— Отчего же ты больше года не писала? — допытывался он у Люции, посадив на колени дочку и неуклюже прижимая ее к себе.
Люция ответила, что ведь она писать не умеет.
— А вначале писала же? Кто тогда тебе писал, тот мог бы и потом.
— Потом-то между чужими... я не смела просить.
Владислав с великодушной наивностью удовлетворился этим объяснением.
— Так и жила ты тут одна-одинешенька? — спросил он, не спуская с нее сияющих глаз, и добавил ласково:
— Сначала мне было неприятно, что ты сюда перебралась. Но ты хорошо сделала. Тут нам будет лучше.
Натянутость первых минут, вызванная удивлением одного и страхом другой, понемногу исчезала.
Девочка в объятиях отца, преодолевая робость, стала ерзать и болтать. Она даже начала что-то рассказывать шепотом, но еще не смела поднять глаз. Владислав спустил ее с колен, чтобы достать из мешка гостинцы.
Люции он привез платок, розовый, шелковый, вышитый незнакомыми белыми цветами.
Тихонько накинул он эту красивую вещь ей на плечи, когда она, не видя ничего, стояла в кухне над горшками. Заглянув в осколок зеркала, Люция увидела, как тяжелый шелк сплывал по плечам, словно розовая вода, и над ним искрились ее синие глаза. Благодарность пробудила в ней вдруг прежнюю горячую нежность к Владиславу. Эта нежность молнией пробилась сквозь мертвящий страх.