Когда мы медленно — и, для стариков вроде нас,
Мы с Голландцем держали язык за зубами. В тот момент нас заботило одно — добраться до безопасного домика, прежде чем этот ветер проникнет в нас слишком глубоко и заморозит добела; прихватит наши старые тушки и засунет их глубоко в сугробы, как пару жилистых отбивных на лед. Мы нуждались в тепле. В чашке чего-нибудь горячего. Ветер продолжал дуть и нагонял снег, но не легкий и пушистый, как на рождественских открытках или в телесериалах, а мелкий, жалящий и колючий; до крови царапающий лицо… те его части, которые могли еще чувствовать, на этом богомерзком холоде, который надувало с большого озера.
Я указывал путь фонарем, но в этой непроглядной темноте мы двигались по большей части инстинктивно. Небо представляло собой кипящий мальстрем белизны с розовыми прожилками — так бывает, когда дуют самые сильные бураны, и вы не можете по-настоящему разглядеть разделительной линии между небом и льдом. Сугробы постоянно надувало, разносило и надувало снова, как застывшие белые волны. Наши следы уже почти замело.
Мы шли вперед, каждый из нас чувствовал холод в сердцах, и, по большей части он был связан с чертовски мрачной ситуацией, в которой мы очутились. Я знал, что Голландец думал о своем пикапе, гадая, добрались ли до него тоже. Потому что, если так, то мы оказались бы в ловушке, понимаете.
Паучье озеро находилось на федеральной лесной территории, в пяти милях от ближайшего городка Кобтона. Ничего, кроме лагеря бойскаутов на восточном берегу, нескольких рыбацких домиков и летних коттеджей. Для внутреннего озера оно было немаленьким: пять миль в длину и почти четыре в ширину, но по сравнению с большим Верхним озером — просто лужа. В метель мы прошли по нему добрых полторы мили. Если до берега придется идти пешком, то мне кажется, что утром нас найдут свернувшимися калачиком в сугробе. Мои суставы ни за что не выдержат, особенно если их кусает ветер.
Скоро начало казаться, что фонарик весит как шлакоблок. У меня болела спина, колени были горячими и онемевшими, ноги холодными и негнущимися, в животе урчало от далекого воспоминания о боли. Ветер, естественно, не прекращался. Можно сказать он стал еще злее, издавая временами сердитый визг, а иногда — низкий, заунывный вой. Мне начало казаться, что я слышу в нем голоса… шепчущие голоса, что взывали ко мне, звали по имени, заманивали в бурю.
Однако в метель ветер бывает странным, и может почудиться все, что угодно.
По моим прикидкам мы уже приближались к домику, когда из бури донеслось нечто непохожее на ветер: странный, пронзительный вопль, который то приближался, то удалялся, раздаваясь с каждым разом все ближе и ближе, пока не стал таким громким, что едва не закладывало уши.
— Что это за хрень? — спросил Модек. — Это… какое-то животное?
Я не ответил, потому что уже рассказывал ему, что это было; и потому что не мог, кажется, обрести дар речи. Мы остановились, что, наверное, было не самой лучшей идеей, но в бурю мы не могли понять откуда эти ужасные звуки доносятся и, поверьте, это было неприятно. Кругом густо валил снег, засыпая нас белыми сугробиками. В свете фонаря Голландец уставился на меня яркими, блестящими глазами; мышцы его лица застыли в мрачной полуулыбке, словно не хотели расслабляться.
Мы слышали этот пронзительный голос, прорывающийся сквозь бурю, все ближе и ближе, сам тон его был пронзительным и нечеловеческим, как крик стаи бабуинов.
— Голландец, — сказал я. — Мне кажется это…
— Тссс!
Он к чему-то прислушивался, и я тоже, словно мы прислушивались к шагам добычи в осеннем лесу, только на этот раз добычей были
И тогда Модек закричал:
— Я ВИЖУ! ВОН ТАМ! Я ВИЖУ ЭТО!
Не знаю, что он увидел, но я направил туда фонарик и увидел фигуру… искаженные силуэт, похожий на движущийся балахон, отступивший в тени. У него были глаза. Ярко-желтые глаза.
Ужас внутри меня, горячий и режущий, наполнил грудь наэлектризованными проводами. Я был не в силах шевельнуться. Я не мог сделать ничего — лишь ждать, когда оно найдет меня.
— Хорош, — сказал Голландец. — Пошли! Шевелись давай! Мы должны вернуться в домик…
Крик прекратился и шагов мы больше не слышали. Осталась лишь безмолвная, выжидающая тишина. Даже ветер затих, словно тоже прислушивался. Мы пошли дальше, но не успели уйти далеко, как из теней раздался голос. Женский голос — мрачно-манящий и холодный, как лед, на котором мы стояли; царапающийся, как крысы среди узких стен.
— Бонс? — вопрошал он. — Бонс?… ты здесь?