Я закурил «беломорину» и отошел к окну. Странное дело, какое-то двойственное ощущение испытывал я сейчас от присутствия Тани… Держалась она довольно просто и независимо. Непринужденность ее особенно была заметна рядом с Галей, которую мы проводили до метро после того, как в «Варениках» нам ничего не приглянулось. Когда ушла Галя, разговор оживился — сравнивали Москву и Киев, говорили о Декаде. Где-то неподалеку от улицы Кирова вдруг вспомнили, что так и не поужинали, и, вернувшись назад, зашли в первый попавшийся кафетерий, а потом не спеша побрели дальше. Теперь, идя рядом с красивой статной женщиной, я совершенно иначе чувствовал себя на Крещатике… И встреча наша, безусловно случайная, казалась мне теперь совершенно закономерной — встречей, которой не могло не быть. И даже та наспех сметанная белыми нитками интрига, что с видом наивного простачка закрутил я было там у Бессарабки, самым естественным образом расползлась по швам среди наших непритязательных и ни к чему не обязывающих разговоров. Лишь изредка, когда в словах Тани я улавливал какую-то не то настороженность, не то недоговоренность, тревожное ощущение, словно налетевший внезапно ветерок, охватывало тлеющие угольки моего рвущегося наружу возбуждения… Речь зашла о пушкинском альбоме, и я пригласил ее посмотреть это любопытное издание. Таня сначала ссылалась на поздний час, но потом неожиданно согласилась. И вот она у меня…
— Столько женщин — быть таким одиноким, — как бы между прочим сказала она, листая альбом.
— А в этом, наверное, и есть злая закономерность, — усмехнулся я. — Вот, знаете, сегодня целый вечер в полном одиночестве бродил я по многолюдному Крещатику. И представляете, чего мне больше всего хотелось? Встретить человека и поговорить. Это, разумеется, не аналогия, но и здесь есть что-то такое… А тем более — пушкинский счет! Тут уж все одно к одному. Возьмите хотя бы поэтическое окружение — Жуковский, Баратынский, Дельвиг, Языков, Кюхля, Вяземский!.. Каков же должен быть пушкинский критерий человека! Вы понимаете, ведь когда…
— Это понятно, — перебила меня Таня. — Но только все равно не в том дело. Что же все эти восторженные стихи — минутный порыв? Или ни одна из этих женщин не достойна Пушкина?
— Да нет же, я не о том говорю. Я говорю, как трудно бывает на многолюдье — да еще на таком блистательном. Ведь это все равно как если человек много читал, то он не будет набрасываться на первую попавшуюся книгу… Я говорю: вот три вечера подряд я выходил на Крещатик…
— И никого достойнее меня не встретили, — сыронизировала Таня. — Историческая аналогия, пушкинский счет…
Я вспыхнул: чего она меня дурачит? Я ведь о другом говорю. Но, сдержав себя, ответил шуткой:
— Я еще не достиг пушкинского возраста.
— Вот именно! — снова усмехнулась Таня. — А пока, выражаясь вашими словами, вы «на многолюдье».
— Разумеется, — нарочито поддакнул я, словно не замечая ее издевки.
— Ну-ну… Только не забывайте, чем обернулось для Пушкина его неодиночество.
— Вы имеете в виду Натали? — уже всерьез заволновался я.
— Ну хотя бы, — тоже серьезно ответила Таня.
— Нет, нет и нет! Имя Натали свято! Она вне человеческих толков. Никто не имеет права осуждать ту, которую любил Пушкин. Он погиб, защищая ее. Погиб — защищая свое счастье. И еще: Пушкин не мог умереть — он мог только погибнуть… И вообще нелепо предполагать, что было бы, если бы того-то или того-то не случилось. Это уже домысел, не имеющий никакого отношения к Пушкину. Пусть этим тешат себя многоумные ученые. А сам поэт писал недвусмысленно: «я женат и счастлив». И Натали была для него «чистейшей прелести чистейший образец».
— А может, это было просто ослепление красотой?
— Не думаю. Ведь любовь к Натали — это не минутный порыв, а выстраданное чувство. Вспомните его письмо перед отъездом в Болдино: «заверяю вас честным словом, что буду принадлежать только вам, или никогда не женюсь»… Ну а что касается ослепления красотой, то и здесь призываю в свидетели Пушкина: «а душу твою люблю больше твоего лица». Другое дело, что для Натали Пушкин был непосильной ношей. Помните у Цветаевой:
— Эта несуровость ко всем, возможно, и привела Пушкина к барьеру, — продолжала настаивать на своем Таня.
— Как знать? Тот, кого любят боги, умирает молодым. Пушкин не прошел по жизни, а промчался по ней. Извините меня за цитатничество, но вот опять Цветаева на ум пришла. Ведь к Пушкину с полным правом можно отнести цветаевские строки:
— О ком это?
— О Тучкове-четвертом. О, это великолепное стихотворение — «Генералы двенадцатого года»…