Отвлеклась, хоть вздохнула опять тяжело: „С разговором не лезла к нему. Зачем душу травить человеку? Лишь однажды просила его отпустить, развестись. Очень тихо и медленно он произнёс: „Я один уже раз говорил. Будет грех. Будет кровь. И прошу тебя: больше не надо. Ведь и так мне хреново!“ Резко дёрнул рукой и ушёл… Он мне выдал-таки свою боль! Один раз. И я больше не трогала рану. Что: хотите сказать: „На чужом горбу — в рай?“! Ну же, честно: хотите?“ И не мог я соврать. И кивнул, еле двигая шеей — словно там двухпудовая гиря — и заставил себя разжать рот, резко вытолкнуть: „Да!“ — и добавить — не резко уже, рассудительно, тихо: „Если б он не закрыл вас спиной — всё равно вы б пошли до конца?“ — „Да. Начала я одна — не надеясь, не веря, а просто любя — никого не просила помочь — и не бросила б путь. Здесь, не здесь — оскорбляли бы, гнали, гнобили — но я б делала то, что должна“. И я знал: не рисовка, а правда. „А трудней или легче за широкой спиной — не дай бог разбираться в таком!.. Мне вот дал. Да, конечно, защита — но и боль за него, стыд за то, что обрушила в боль, не могу дать любви — ничего, кроме боли! А не выдь за него — в благородстве великом своём наблюдать, как он грохнет кого-то и сгинет в штрафбате, а вернётся — так грохнет опять?! Нелегко выбирать между адом и адом! И ещё. Да, по-женски, по-бабьи! Когда наглый, цепляющий каждую выпуклость взгляд — не обычный мужской, а по шлюхе! — а под ними идёшь, как сквозь строй! — вдруг при Фёдоре гаснет, становится вежливым — даже угодливым, чёрт побери! Как войдёт он, как зыркнет — так стушуется каждый, позабудет поганые мысли… Если б каждый…“ Сжались руки, чуть дёрнулись губы — видно, что-то хотела сказать — но не стала, а просто продолжила мысль: „А потом, вспоминая, терзаешь себя, понимая, что хочет ударить — то ль меня, то ли этого гада! — и непросто сдержаться ему!.. Вот такая весёлая жизнь… Да и это не всё. Ведь служенье не полное. Жалкая часть! Потому что не будет увечным ни сына, ни дочки. Не продолжится род. А я им не хотела давать. Ибо, дав одному, предаёшь остальных, отправляешься в тыл и бросаешь свой фронт… Самострел. Дезертирство. Принимала я нужные меры. Всё же медик, и знания есть. Но кончалась война. И вот тут… Нет, какая любовь? Просто жалость. Сильней, чем всегда… Лейтенант. Тонкий, светлый такой — в каждой косточке, жилке. Пианист. Пальцы тонкие — два — да и те неподвижны. Как играл бы он ими, ласкал!.. Не меня? Ну и что? Пианистку, арфистку, скрипачку — музыкантшу — воздушную, светлую — словно песня души. Словно ландыш, подснежник, травинка в росе. Гладил мягкие кудри, целовал бы в глаза… Не могу! Петя, Петенька, Пётр Алексеевич!.. Может быть, в честь царя. Только тот — двухметровый гигант — страшный, гневный, усатый. У него ж — лишь пушок на губе — и глаза голубые. Только не было глаз! Выжгло к чёрту, совсем! Вместо них — одна рана. Да, не две, а одна. Переносицу тоже — к чертям! А какой был красивый! Уцелевшее фото: он — и девушка рядом. Чёрно-белое фото, а глаза голубые. Понимаете — видно — даже в серости снимка, даже в страшной запёкшейся ране!.. „Жди меня!“ Все мы знаем, все помним. Сколько душ согревало оно! А его было некому ждать“. — „Ну а девушка с фото?“ И с надрывом и болью она бросила: „Нет!“ И я видел, что боль — за него. „Понимаете — видно: не нужен он ей. Не родная. Чужая. Согласилась из милости сняться. Как, наверное, бедный, просил! Всё ведь видно в глазах — и в его — а их нет! — и в её — равнодушных, со скрытой издёвкой. Нет, ещё раз поверьте: перед жизнью не лгут, а я жизнь открываю сейчас, не желая казаться ни лучше, ни хуже, — не любила его. Просто жалость сводила с ума. Он уйдёт без следа — не сыграв своих нот, не продолжив нить рода. А такому уйти — для чего тогда жизнь, для чего тогда мы! И глядела я в ночь, как пред смертью ноги, вопрошала себя — и предстала пред мужем, и сказала, зачем. Он взглянул мне в глаза, сжал мне плечи, вторично коснувшись меня — и смотрел — долго-долго — и лицо неподвижно, и все чувства укрыты под углями глаз — лишь ручищи, как печи, и пугающа мощь — разорвёт пополам!.. Может, лучше бы так! Только руки сжимали слегка, невесомо — а потом опустились, и он мягко, проникновенно, словно благословляя, промолвил: „Иди!“ И мне б пасть на колени пред ним, целовать пальцы ног — но подобное слишком картинно, нелепо — и я чмокнула в щёку — неловко, порывисто, быстро — и пошла на служенье — подарить человеку продолженье его. Человечьего сына“. И иконное было лицо. Из оплывших, размазанных временем черт возникал неожиданный лик — большей силы и строгости, чем на портрете. Там — любовь без предела и жертва за всех, здесь же — жертва вдвойне. Как на ликах с икон. Два едва отличимых лица. К одному — потянуться всем сердцем, душой, пред другим же — упасть на колени — и подняться до неба — силой боли и скорби его. „Он был счастлив?“ — „Едва ль“. Из иконного лика — с печальной улыбкой лицо. „Он ведь чистый и честный. И, когда я пришла, оттолкнул, прошептал: „Меня ждёт“. — „Эта — ждёт? Эта гадина — ждёт?“ Я едва удержалась — но вбила слова себе в рот — и этим горжусь. Чем мне в жизни гордиться ещё!.. И я гладила мягкие волосы, говорила в слепые глаза: „Дай мне сына! Пусть он будет, как ты — тонким, светлым, хрустальным, как песня ручья, ясноглазым и нежноголосым, чтобы в нём отразилась и наша земля, и небесная синь с лебедями на ней. Чтоб твои голубые глаза — ведь они голубые?“ — и он шёпотом выкрикнул: „Да!“ — продолжали сиять — и чтоб девушка-песня — добрей и прекраснее всех — утонула в их свете. Дай продолжить тебя!“ И он дал, как мой муж, принося себя в жертву, изменяя любимой, которая — выдумка, ложь, а он верит — и этим живёт, и за это готов умереть. Так — в обмане и жертве — зачинался мой сын. Чтобы знать: „Удалось!“ — нужен срок. Время Фёдор Семёнович дал. Уж не знаю, какими путями — но держал он Петра, не давал увезти его в тыл. Только сам всё чернел. И весь внутренний жар направлял на больных. Что творил за столом! Как в атаку ходил. Рисковал, где б никто не рискнул. Но при этом — железный расчёт. И вытаскивал в жизнь тех, в ком не было жизни, в ком уже лютовала коса — но он скрещивал скальпель с косой — и спасал. Успевал, словно было пять рук — и сосуд зажимал, и второй — и тут я успевала помочь — и не встанет в траве ещё шест со звездой. С ним — без слов, лишь по делу — как доктор с сестрой… Что творилось вокруг? Взгляды — злые, косые — как сквозь строй — но плевать! И когда страхолюдина-врач прошипела: „Обрюхатили сучку!“ — я не стала ей портить лицо — просто молча ушла — и предстала пред мужем, и сказала: „Он есть. Человеческий сын“. И он молча кивнул и приобнял меня, как отец. И пошла я к создателю сына — и, казалось, сквозь бинт засверкали глаза, и из губ донеслось: „Мой подарок тебе. А теперь ухожу. И меня не ищи. Помогать не смогу, а обузой не стану. Если есть та, кто ждёт — повинюсь перед ней. И поймёт, и простит. Ведь не ради себя“. Я представила тварь с фотографии — и так больно вдруг стало!.. И вот эта — поймёт? И вот эта — простит? Ей вообще до него дела нет — а без глаз и без рук… И — вульгарно-красива. И, хоть мало мужчин — за неё будут биться …А потом он шепнул — очень горько, с надрывом: „Ей обузой не стану. Ухожу в никуда — и ты тоже меня не ищи. Если выправлюсь, встану, чего-то добьюсь — сам найду. Помогу. Если ж нет — не хочу оказаться пред тобой и пред нею никем. Человечьей развалиной. Спившейся тварью. Может, буду жалеть, надрывать сам себя — и от злобы к себе ещё яростней пить!.. Ты прости, что сорвался — бывает же жалко себя!“ И я вспомнила ногу свою, свою страшную ночь — и ласкала, и гладила, и целовала лицо — и бинты, и где нету бинтов — и кричала по-бабьи: „Не бросай!“ — и неважно, что слышат вокруг — и не нужен он мне, как мужчина! — а спасать, чтоб не сгинул без рук. И тут он заорал: „Прекрати!“, а потом — умоляюще, мягко: „Не трави ты мне душу! Очень страшно сейчас уходить. Но я должен — иначе не буду себя уважать. И потом не ищи, если сам не найду. А то тоже не будешь меня уважать, увидавши, во что превратился. Лучше думай, что умер. И на взлёте, пытаясь подняться — но чуть-чуть не успев. Обещай, что не будешь искать!“ — И, ты знаешь — сейчас я б, наверно, смогла б удержать, найти нужное слово — опыт, возраст, раскаянье, боль — но тогда не смогла. Он ушёл в никуда, в пустоту». — «Не нашёл вас потом?» — «Не нашёл. И, надеялась, всё же не умер, не спился. И достойно живёт. Просто, всё же — война. Документы частично погибли. И не смог отыскать». — «Ну а вы?» — «Я дала ему слово. И не стала искать — ради тех, кем мы были тогда». И железо сверкнуло на лике иконы, а за ним — боль — сильнее стократ… Помолчали.