Господи! Что же те комсомольцы (комсомольцами Ф.П. называет всех правителей) наделали?! Это все надо убрать. Робить только прекрасное. Народу все отдавать. Душу след дарить… Хай они мне не платят, хай ничего не дают. Не нужно мне их имения и миллионы… Мне надо чувствовать, что я живу на земле, и творчество робыть. Я и проживу. И мы проживем.
Хватит! Надо прекратить войны и споры. Надо как-то мир строить. Земной шар. Той шарок, что крутится. Чтоб люди забыли тревогу. Жить в мире, любить один одного, ездить в гости, общаться. А иначе будет только боль и разрушение.
Я не коммунист, не демократ, не социалист – не хочу ходить в стадах. Я просто людина, человек, что на земле живет и красоту строит.
А те партии не нужны: ни коммунистична, ни демократична, ни зелена, ни подзелена…
Не надо. Не хочу их бачить…
Я хочу видеть землю, красоту на ней, и чтоб правнуки мои и заправнуки ее видели. А не войну и злобу…»
Речь Федора прерывалась ржанием коня, мычанием коровы, пением птиц. Окончание выступления было отмечено салютом лопающихся почек на яблоне, которой Примаченко привил грушу, сливу, вишню и еще бог знает что, чтобы дерево и цвело долго, и радовало глаз прохожего живого человека.
Среди ночи я проснулся, надо полагать, от ужаса. Признаки острой формы лучевой болезни, о которой мне тлумачили весь вечер, явственно проступили (как сказал бы доктор Михайло Григорьевич) в абсолютной темноте незнакомой мне хаты: острая головная боль, спазмы верхних дыхательных путей, дикая жажда…
«Где это я?» – запульсировало в висках, и тут же работающие как бы с эхом мозги узнали в этом вопросе еще один симптом болезни – потерю памяти. Борясь с амнезией, я пытался заставить себя вспоминать для начала то, что было близко по времени: быть может, хоть малость из нехитрого скарба нажитых знаний и опыта удастся спасти. И тут неожиданно (чего уж можно было ожидать в моем положении) в тлеющем сознании появился прозрачный, как недопроявленный негатив, образ миловидной и в пропорциях молодицы Гали, которая, с первых шагов по таящей незримую опасность земле украинского Полесья, забрала мою новую куртку, абы я ее, боронь Боже, не замарал, и, сообщив, что она давно уже вдова, стала – как бы это по-современному сказать – курировать меня в задушевных и, вот поверьте, научных беседах о не… Забыл! Хорошее слово употребил доктор, а я забыл. Чертова амнезия! Но потом вспомню. Значит, в беседах о не… методах защиты от радиации, которые я вел с иванковскими и болотнянскими интеллигентами, крестьянами и руководителями, вплоть до районного масштаба.
Сей вдовий образ в ночи, скромный характер оставшейся на мне одежды при отсутствующей памяти явили-таки хрупкую надежду: а вдруг не все еще кончено! Похлопав, однако, по простыням аж до самой стенки и не найдя там и малого насекомого, закованного в холодный хитин, не то что какого-нибудь крупного организма, я с обреченной горестью сообразил, что и Галя, видно, не хуже моего знает зловредное влияние атомов на… (от бiсова душа, теперь забыл, как это называется), и довольно-таки сник. Впрочем, тут же спохватился, поскольку мне стало объяснимо стыдно: невидимые лучи, созданные советскими учеными для достижения ими хорошей жизни при экономных затратах ума, разрушили хрупкий моральный облик автора, и без того изношенный низким качеством электромагнитных колебаний отечественного телевидения, высокой токсичностью вредных веществ, выбрасываемых в атмосферу родины легковыми автомобилями завода имени Лихачева, и скверным запахом типографской краски, казалось бы, неплохо оборудованных центральных и иных газет.
Период полураспада стронция, цезия, урана и другой пакости приводит к полному распаду нравственности, с горечью подумал я и поднялся, чтобы найти выход.
Выхода не было.
Ни окон, ни дверей.
Твердо веря в строительную сметку украинского крестьянина, издревле, по традиции, ставившего хаты с окнами и дверьми, и отнеся смутное состояние на счет еще одного болезненного симптома – потери ориентации, я продолжал поиски, которые через половину какого-нибудь часа увенчались успехом. В сенях на полу стоял бачок с водой. Он упирался краном в утоптанную глину так, что напиться из него никак было нельзя. Покорно восприняв эту странность как новый знак угасающего здоровья, я распахнул дверь настежь и вышел на двор.