Где-то в районе сорока, определил я, и улыбнулся в ответ.
Мы задержали взгляд друг на друге дольше, чем это требовалось для приветствия, и вдруг, неожиданно для себя, я наклонился и поцеловал ее. И тут же, испытав чувство приязни, взял ее под руку и на доступном мне английском стал говорить, кто я и почему оказался во дворце. Видимо, я шутил, потому что она смеялась и от этого выглядела еще моложе. (Парижанка!)
– А вы здесь работаете?
– Я здесь живу! – Она развела руки, показывая на музейный интерьер. – Меня зовут Анн-Мари.
И я счел это достаточным поводом, чтобы поцеловать ее еще раз.
Мы шли по залам и рассказывали о себе с откровенностью случайных попутчиков, пользовавшихся возможностью быть услышанными и лишенными обязательств оправдывать слова тяготами грядущих отношений.
Она рассказывала, что поселилась во дворце – государственной резиденции министра иностранных дел – с мужем, главой этого департамента Роланом Дюма, что он ушел к любовнице, а Президент Французской Республики Франсуа Миттеран, который к ней хорошо относился, сказал что-то вроде этого: «Ушел значит ушел, а ты будешь жить здесь до той поры, пока я занимаю свой пост».
Она понимала все про эту золотую клетку, но не хотела расстраивать Президента, который с таким сочувствием отнесся к ее семейной драме. Я узнал, что у нее есть дочь-подросток с наркотическими проблемами, что она любит музыку и благодарна Спивакову за то, что он согласился дать концерт ее гостям. «И, – она наклонила с улыбкой голову, – что он пришел не один».
– Как вас зовут? – спросил я.
Она удивленно посмотрела на меня, но повторила:
– Анн-Мари!
Я счел это не меньшим, чем в прошлый раз, основанием ее поцеловать.
– Это ваши фотографии? – кивнула она на красный конверт. – Покажите!
– Они большие. Их можно разложить только на полу, но, боюсь, карточки не выдержат соседства с живописью.
– Пойдемте ко мне в спальню.
– Да?
Она засмеялась.
– Там достаточно места для ваших снимков. Апартаменты были специально приготовлены к визиту королевы Елизаветы II. Вы бывали в спальнях королев?
Я задумался, перебирая в памяти.
– Ну, в каком-то смысле…
Она распахнула дверь в очень большую комнату с однотонным тёмно-зеленым ковром и широченной кроватью (однако, Елизавета!), застеленной и накрытой покрывалом «гнилой зелени».
– Здесь пустынно. И слишком для меня. Всё слишком. Загляните в ванную комнату.
Ванная немногим уступала размерами спальне, а красотой превосходила. Она была инкрустирована зеленым перламутром.
– Эти ракушки в Полинезии называют пауа.
Мы вернулись в «выставочное пространство», и я стал раскладывать черно-белые фотографии на полу и кровати, рассказывая, кто на них изображен:
Рядовой войны Богданов из Каргополя: когда он уходил на фронт, у него было одиннадцать детей, когда вернулся – ни одного;
Хевсурская девочка, у которой болит зуб, и никто не может ей помочь;
Наивная украинская художница Примаченко, жившая рядом с Чернобылем и рисовавшая живой фантастический мир, чтобы сохранить его для людей;
Десять братьев Лысенко, честно воевавшие и все вернувшиеся домой;
Сельский священник Павел Груздев, отсидевший в сталинских лагерях одиннадцать лет и только укрепивший веру в Бога и людей;
Четыре трактористки из-под Пензы, девчонками заменившие в войну мужиков, подорвавшие здоровье, не вышедшие замуж и одиноко живущие свою жизнь;
Светящаяся в темноте девочка – «Фея лета»;
Пинежские бабушки, вдвоем живущие в брошенной северной деревне;
Уланова;
Плисецкая;
Капица…
Она молча слушала. Иногда поднимала на меня глаза и возвращалась к лежащим на полу и кровати карточкам. Мне хотелось, чтоб она полюбила этих людей. И понравиться ей тоже хотелось.
И вдруг меня осенило.
– Если вам что-то приглянулось – возьмите! Три, пять, десять…
В этом предложении не было ничего от купеческого размаха. Хотелось остаться в жизни этой не чужой мне женщины хотя бы изображением другого человека, дорогого мне.
– Если можно, я возьму одну.
– Хочешь, я угадаю, какую ты выберешь?
Она протянула листок бумаги и ручку:
– Пиши!
Я написал, перевернул бумажку и положил ее на туалетный столик.
Она подняла с ковра фотографию пензенских трактористок, оставшихся вечными невестами войны. И приложила к груди.
Мы перевернули листок. На нем было написано: «Четыре одиноких трактористки».
Я увидел сквозь туман ее влажные, так показалось, глаза.
– Меня зовут Анн-Мари! – сказала Анн-Мари.
Я шагнул к ней, но в этот момент в дверях появился служащий дворца, который сообщил, что все собрались и пора начинать концерт.
Он был прекрасен. Музыкантов долго не отпускали. Потом были накрыты столы прямо в залах, среди картин. Володя представлял мне парижских знаменитостей, среди которых я запомнил лишь пожилую плотненькую маму Ив Сен-Лорана, своим коротким, не по годам, черным с винтообразными рюшами или воланами платьем напоминавшую жену одесского цеховика, и сестру законодателя моды – эта в черном элегантном брючном костюме. Дорогие пиджаки, бабочки, смокинги, декольте, бриллианты…