Собственное видение Даниила, описанное в седьмой главе пророчества, полно таинственных и многозначительных намеков, которыми и воспользовались христианские экзегеты и вероучители в своих упрощенных целях. Картина прямо грандиозная. По всему лицу мира между собою борятся четыре ветра. Из моря появляются четыре гигантских зверя, похожих на львов, медведей, барсов, на зверей с железными зубами, с десятью рогами надо лбом. Затем видение освещается пришествием ветхого старца, к которому по облакам шествует сын человеческий Бен-Адам. Вот откуда изойдет окончательное спасение для всего мира. Библейский тайновидец тут особенно прозорлив и мудр, введя в борьбу космических ветров, зверей и стихий, нежный элемент человечности, который, в результате всех времен, на последних гранях истории, всё это обессилит и ослабит своим теплым дыханием. Офорт Рембрандта не отчетлив. Звери видны в хаотической путанице. Едва-едва ощущается эскизно-намеченный Старец. Подошедший к нему Бен-Адам виден только со спины. Но в целом офорт отсвечивает духом первого, ветхозаветного Апокалипсиса и производит на глаз тревожное впечатление. Можно допустить, что все эти офорты Рембрандт набрасывал по указаниям своего друга Менассе бен Израиля и после долгих с ним бесед на такие темы. В последнем наброске особенно легко уловить господствовавшую в XVII веке масонскую мысль о необходимости габимного сочетания между собою Ягве-Элогима с Христом. Ветхий днями старец это Элогим, Бен-Адам – это Христос. Но если не подставлять под Бен-Адамом никакого иного имени, никакого ни исторического, ни легендарного Христа, то вся картина в целом от этого только выиграет. Библейский образ алгебраичен и применим ко всем векам. Здесь же этот образ, как уступка розенкрейцеровским наваждениям, прикреплен к моменту и теряет в глубине. Космос лучше Христов и пророков всего мира. И сами пророки, глядящие в бездны космических пространств, лучше тех пророков, которые вещают судьбы отдельных народов.
Последний офортик рассматриваемой сюиты изображает маленького Давида, мечущего свой камушек в громоздко-великого Голиафа. Игла Рембрандта рисовала здесь почти с детской наивностью и упрощенностью, без всяких усложнений и затей.
Ряд головок, представленных в одну линию, это войско. Мальчик – это Давид. Великан – это филистимский Аякс. Картинка из популярных сказок, едва ли особенно характерная, как иллюстрация для многодумного и глубокомысленного сочинения еврейского патриота. Вообще все четыре офорта, столь разочаровывающие художественного критика, при внимательном разглядывании их имеют значение скорее биографическое, являясь памятником общения двух родственных умов на почве иудаизма, хотя и работавших на столь различных путях. Один – гениальный художник, другой – визионер, кабалист, патриот и мистик, минутный мост между двумя и поныне враждующими концепциями.
Упомянем в заключение ещё два офорта. Один изображает коленопреклоненного молящегося у постели Давида, а другой – Адама и Еву. Давид истеричен и сантиментален. Это скорее католический монах, молящийся перед иконою на сон грядущий. Хотя некоторые детали и взяты из библейских аксессуаров, но нельзя было бы угадать Давида, если бы у ног его не лежала детерминативом арфа. Опять глядящие к зрителю пятки, аккомпанирующие молитвенному жесту рук своим сложением и соприкосновением. Что касается Адама и Евы, то оба наших прародителя представлены в высшей степени натуралистично, и, если не могут служить иллюстрацией к современному учебнику по антропологии, то только потому, что тела их недостаточно обросли волосами. Ни поэзии, ни мифологии нет в этой картине, со змеем-драконом, ползущим по древу, и со слоном в перспективе. Может идти речь лишь об изумительно переданных неподражаемой рембрандтовской иглой человеческих телах. Прародители Дюрера, исполненные резцом, тоже не блещут красотой. Но у Дюрера это только продукт неумения представить формально красивое тело, тогда как у Рембрандта мы видим сознательное изображение акта, выписанного с любовью к мельчайшим деталям. Тень на животе Евы, её
Моисей