История советско-германских переговоров, которые вели в Берлине советник полпредства (после отъезда Мерекалова в Москву в апреле — поверенный в делах) Георгий Астахов и в Москве посол Шуленбург, многократно и подробно описана. Разумеется, действовали они не по собственной инициативе, а по указаниям Молотова и Риббентропа, Сталина и Гитлера. Оставляя в стороне дипломатическую рутину, обратимся к событиям, к которым рейхсминистр иностранных дел имел непосредственное отношение.
Седьмого апреля Риббентроп вызвал своего эксперта по Восточной Европе Клейста и спросил, знает ли тот кого-нибудь из советского посольства. Клейст ответил, что по долгу службы поддерживает контакты с некоторыми советскими дипломатами, и дал им краткие характеристики. В разговоре возникла пауза. Затем, к удивлению собеседника, Риббентроп сказал: «Пожалуйста, попытайтесь улучшить ваши личные связи с людьми из советского посольства». Удивлению Клейста не было предела. Ведь совсем недавно, в конце января, Риббентроп — из-за шумихи в польской и французской прессе о «новом Рапалло» — с полпути отозвал делегацию, ехавшую в Москву для переговоров по экономическим вопросам, опасаясь повредить контактам с Варшавой. Отношениям с Польшей это не помогло, зато осложнило отношения с СССР, которые начали налаживаться с возобновлением переговоров о кредитном соглашении{5}. Выполняя задание шефа, Клейст через несколько дней отправился в полпредство «на чай» в сопровождении «человека, занимавшего высокое положение в восточных экономических делах» — видимо, заведующего восточноевропейской референтурой Отдела экономической политики МИДа Карла Шнурре, главы делегации, так и не доехавшей до Москвы. Разговор начался с французского импрессионизма, но быстро перешел на идеологические разногласия, мешавшие двусторонним отношениям. «Государственный деятель должен уметь прыгнуть выше своей тени, — заметил Астахов. — Почему бы нам не договориться об общей политике вместо того чтобы пытаться оторвать друг другу голову, что выгодно лишь третьим странам?» «Я запротестовал, — вспоминал Клейст, — что „идеологические частности“ стали более чем значимой реальностью, мешающей любому сближению, но Астахов отвел это легким движением руки. Он сказал, что Сталин и Гитлер творят реальность, а не позволяют ей господствовать над собой». Клейст вышел из полпредства в глубокой задумчивости. Шнурре был полон оптимизма и поздравил его с «феноменальным успехом». Выслушав доклад, Риббентроп, однако, радости не выразил: «Временно прекратите всякие контакты с Астаховым. Я не думаю, что фюрер желал бы продолжения этих бесед»{6}.
Свойственные Риббентропу колебания мотивировались личной психологической зависимостью от Гитлера: он нуждался в одобрении фюрера, но в данном случае не был уверен в нем. Однако еще 27 января того же года, на обратном пути после неудачного визита в Варшаву, сказал своим сотрудникам: «Теперь нам, если мы не хотим оказаться в полной изоляции, остается только один выход: договориться с Россией»{7}. И, увидев всеобщее удивление, пояснил: «В политике нужно, как в Генеральном штабе, проигрывать все возможности, так же и этот, естественно, чисто теоретический вопрос»{8}.
Тем не менее процесс, как говорится, пошел. 17 апреля, накануне возвращения в Москву по вызову Сталина, Мерекалов и Астахов встретились с Вайцзеккером. Эта встреча хорошо известна, потому что именно на ней проинструктированный шефом статс-секретарь дал понять, что Берлин готов «обменяться мнениями об общеполитическом положении»{9}. 5 мая Шнурре пригласил Астахова для того, чтобы расспросить его о только что объявленной отставке Литвинова{10}. В Берлине это сочли добрым знаком — намеком на отказ Кремля от обанкротившейся «политики коллективной безопасности», да и замена еврея Максима Литвинова (Меера-Геноха Валаха) русским Вячеславом Молотовым импонировала истинным арийцам. Зарубежные аналитики наперебой рассуждали о том, что Сталин с помощью своего ближайшего соратника Молотова берет руководство внешней политикой в свои руки. (Как будто прежде оно находилось в чьих-то еще руках!) Впрочем, отношения с Германией Литвинов, действительно, портил, как мог, поэтому определенная знаковость в уходе «сталинского знаменосца мира» была. Это заметили не только в Берлине, но и в других столицах[44].