Увы, подобное мнение не слишком распространено среди литераторов, вернее, почти все они придерживаются прямо противоположной точки зрения. Если книга хорошо продается, то всенепременно только благодаря несравненным талантам писателя; если же книга с треском проваливается или если даже она просто не приносит столько денег и славы, сколько надеялся получить после ее выхода в свет ее создатель, то это происходит, разумеется, по вине издателя, который не сделал вот то и это, отказался заплатить тому и этому, издателя, который мог бы… который должен был бы… и т. д. и т. п. Как послушаешь подобные рассуждения, порой может показаться, будто смысл существования издательских домов заключается в том, чтобы предавать забвению и хоронить книги после умышленного срыва презентаций и распространения этих книг. (Разве не называет ныне Дюрас издательство „Минюи“ „погребом, подземельем, подвалом“? Скобки я добавляю в сентябре девяносто первого года, когда переписываю в Нью-Йорке этот отрывок, нацарапанный полгода назад.)
А еще есть одна штука, особенно непереносимая для писательских сердец среди многих прочих штучек, что позволяют себе вытворять эти издательства, эти жалкие кухни и лавочки, где варится и продается мерзкое варево, где процветают бескультурье и скупость: так вот, до чего же невыносимо и нетерпимо, когда людишки, заправляющие этими заведениями, позволяют себе вносить в произведение такие-то и такие-то изменения и исправления, советовать убрать такой-то и такой-то ход в сюжете, отдать предпочтение иному названию. Ты припоминаешь, Маргерит, кто добавил эти два слова „говорит она“, такие дюрасовские по духу, так хорошо сочетающиеся с инфинитивом „разрушать“ на обложке твоего романа и придавшие названию особый ритм? (Предшествующие этому вопросу замечания относительно невыносимых для автора исправлений и изменений, предлагаемых издателем, вдруг превратятся в пророческие, когда мы прочитаем несколько месяцев спустя в прессе недавние заявления М.Д. о Жероме Линдоне.)
Желание рассказать у меня возникло внезапно… И однако же, я неправ, так как, сделав то, что мне так хочется сделать, я тоже в свой черед выкажу свою мелочность, я предстану перед вами как человек язвительный, злобный, обидчивый, ревнивый, завистливый. И потом, если я напишу „я сделал это“, то будет казаться, что я хочу „потянуть одеяло на себя“, то есть приписать себе все заслуги, в то время как на протяжении двадцати лет мы с Жеромом все делали вместе в серии изданий под белыми с синим обложками. Но если я скажу „мы“, то в таком случае поставлю Жерома в неудобное положение перед его излишне чувствительными и обидчивыми авторами. Тем хуже! Но ничего не поделаешь! Одна забавная история, во всяком случае, кажется мне слишком интересной, слишком показательной, чтобы о ней умолчать, сохранить ее в тайне, кроме того, я ее уже рассказывал на моих публичных лекциях, в интервью и вообще в беседах в обществе, когда мне задавали вопросы на сей счет. На этот раз речь идет о моем дорогом Клоде Симоне, который во всем, что касается его произведений, демонстрирует примерно такой же „юмор“ и такое же „безразличие“, как и сама госпожа Дюрас. Вот эта история.
Я преподаю в Нью-Йоркском университете осенью восемьдесят пятого года, и мне звонят из „Пари-Матч“, чтобы известить о присуждении Клоду Симону Нобелевской премии. Я прыгаю от радости. Надо сказать, что международная „карьера“ нашего друга не слишком удачна, так сказать, „тащится в хвосте“ по сравнению с другими, из-за стилистических трудностей, с которыми сталкиваются его переводчики. Но шведская премия наконец-то обеспечит взлет известности Симона, столь давно ожидаемый нами. И в некотором смысле в результате такого решения увенчан венком славы и весь Новый Роман. Журналист из Парижа, выслушав мои восторженные крики, заявляет мне: „Если эта новость и сам факт присуждения премии Симону доставили вам такое удовольствие, вы должны написать статью для нашей газеты“. Я, по своему обыкновению, тотчас пытаюсь „сдать назад“, отступить, уклониться от подобной чести и бормочу, что не умею писать такие статьи, что перо у меня, мол, совсем не бойкое, что мне потребуется какое-то время для обдумывания, что мой стиль письма тяжеловат и что я боюсь оказаться не очень доступным для понимания читателей. Мой парижский корреспондент прерывает мои разглагольствования, являющиеся не чем иным, как уловками и увертками. Он говорит: „Ситуация такова: на страницах нашей газеты должна появиться очень плохая, злобная статья, глупая, несправедливая и оскорбительная для вашего друга. Предотвратить ее появление можно только в том случае, если я очень быстро принесу в редакцию другой текст, подписанный каким-нибудь известным писателем, представителем того же литературного направления“.