Посмотрим, например, как действует «одиночество». Я зову; никто мне не отвечает. Вместо того чтобы заключить: «Никого нет» (простая, локализованная в пространстве и во времени, констатация факта), я решаю вести себя так, словно поблизости есть кто-то, не отвечающий по той или иной причине. И тогда тишина, отозвавшаяся на мой зов, перестает быть
И тогда, естественно, мое одиночество перестает быть случайным, временным обстоятельством моей жизни. Оно — неотъемлемая часть меня, всего мира, всех людей, то есть опять-таки наша природа. Это — одиночество навсегда.
Повсюду, где есть дистанция, расхождение, раздвоение, разрыв, есть и возможность ощутить их как страдание, а затем облагородить его, представив как возвышенную (sublime) необходимость. Эта псевдонеобходимость — путь к метафизической потусторонности; она — дверь, захлопнутая перед всяким реалистическим будущим. Если трагедия и утешает нас сегодня, то она отнимает у нас надежду на какое-либо завоевание завтра. Под видимостью вечного движения она приводит к тому, что мир застывает в своем уютном несчастье и что мы даже не помышляем искать средств от этого несчастья: ведь цель трагедии — заставить нас полюбить его.
Этот обходной маневр современного гуманизма способен ввести нас в заблуждение. Поскольку теперь гуманизм обращает себе на пользу уже нечто иное, чем сами вещи, может сначала показаться, что, во всяком случае, разрыв между ними и человеком окончательно совершился. Но вскоре замечаешь, что это совсем не так: заключено ли соглашение с вещами или с их отстраненностью — это одно и то же; между ними и нами сохраняется «духовный мост», который, пожалуй, даже укрепился после проделанного маневра.
Вот почему трагическое мышление никогда не стремится уничтожить дистанции; напротив, оно умножает их в неограниченном количестве. Дистанция между человеком и другими людьми, дистанция между человеком и им самим, между человеком и миром, между миром и им самим — ничто не сохраняет целостности, все разрывается, раскалывается, расщепляется, не стыкуется. Внутри самых однородных предметов и наиболее однозначных ситуаций возникает некая скрытая дистанция. Но именно
Этим духом заражено всё. Однако, пожалуй, привилегированная область трагедии — «романическая». Начиная с прекрасных возлюбленных, становящихся монахинями орденов милосердия, и кончая полицейскими-гангстерами (не забудем также всех терзаемых страстями преступников, проституток с чистой душой, праведников, которых совесть вынуждает к несправедливости, садистов из-за любви, людей, свихнувшихся на почве логики), удачный «персонаж» романа должен прежде всего быть
Подсмеиваться, конечно, легко. Труднее освободиться самому от той приученности к трагедии, которую навязывает нам наша духовная цивилизация. Можно даже сказать, что отказ от таких идей, как «природа» и предопределение,
По крайней мере, два значительных романа последних десятилетий показали нам две новые формы рокового сообщничества: абсурд и тошноту.
Альбер Камю назвал, как известно, абсурдом непреодолимую пропасть, существующую между человеком и миром, разрыв между стремлениями человеческого духа и неспособностью мира удовлетворить их; абсурд заключается не в человеке и не в вещах, а в невозможности установить между тем и другими отношения, которые не были бы отношениями