Такая картина никогда не остается для них полностью внешней. Она всегда более или менее подразумевает дар, ниспосланный человеку: окружающие его предметы подобны сказочным феям, каждая из которых одаряла новорожденного одной из черт его будущего характера. Так и гора могла бы первой зародить во мне представление о величии: именно это мне и внушают исподтишка. Затем это представление разовьется во мне, расцветет, от него ответвятся другие — о великолепии, о престиже, о героизме, о благородстве, о гордости. В свою очередь я перенесу эти представления на другие предметы, в том числе более скромного масштаба (буду говорить: «гордый дуб», «благородные линии вазы»), и мир навсегда станет носителем всех моих стремлений к величию, их образом и одновременно их оправданием.

Так же якобы обстоит дело с каждым представлением и каждым чувством; и в этом непрерывном, множащемся до бесконечности взаимообмене я не смогу уже отыскать истоки чего бы то ни было. Находилось ли величие сначала во мне или же перед моими глазами? Сам вопрос теряет свой смысл. Единственное, что остается, — это возвышенное общение между миром и мною.

Потом, привыкнув, я легко пойду и гораздо дальше. Стоит принять принцип этого общения — и я буду говорить о грустном пейзаже, о равнодушном камне, о самодовольном ведре для угля. Эти новые метафоры не дают больше сколько-нибудь важных сведений о предстоящих моему взору вещах, но зато предметный мир окажется настолько заражен моим сознанием, что станет способен на любую эмоцию, на любую черту характера. Я забуду, что это я, я один, испытываю грусть или чувство одиночества; эти аффективные элементы скоро станут рассматриваться как глубинная действительность материального мира, якобы единственная действительность, достойная привлечь к нему мое внимание.

Речь идет, следовательно, о чем-то гораздо большем, нежели описание нашего сознания при помощи предметов, взятых в качестве строительного материала, как бревна, из которых строят хижину. Смешивать подобным образом мою собственную грусть с той, которой я наделяю пейзаж, допускать эту связь как не-поверхностную, означает признавать для моей нынешней жизни некое предопределение: этот пейзаж существовал до меня; если грустен действительно он, то он был таким уже до меня и ощущаемое мной сегодня согласие между его формой и моим настроением ожидало меня задолго до моего рождения; эта грусть предназначалась мне извечно.

Мы видим, насколько идея человеческой природы может быть связана с аналогической лексикой. Эта природа, общая для всех людей, вечная и неотчуждаемая, не нуждается больше в каком-либо боге для ее обоснования. Достаточно знать, что еще с третичной эры в центре Альп меня ожидает гора Монблан, а с ней — все мои представления о величии и о чистоте!

Вдобавок эта природа принадлежит не исключительно человеку, поскольку она является связующим звеном между его разумом и предметами: нас побуждают, таким образом, верить в общую для всего «творения» сущность. У вселенной и у меня якобы одна душа, одна тайна.

Итак, вера в некую природу предстает источником всякого гуманизма в привычном смысле этого слова. И не случайно именно Природа — минеральная, растительная, животная — раньше всего оказалась нагруженной антропоморфической лексикой. Эта Природа — горы, море, лес, пустыня, долина — одновременно наша модель и наше сердце. Она находится и в нас, и перед нашими глазами. Она не временна и не случайна. Она ошеломляет нас, судит нас и выступает нашей спасительницей.

Отвергать нашу мнимую «природу» и словарь, увековечивающий этот миф, показывать предметы как чисто внешние и поверхностные вовсе не значит — что бы об этом ни говорили — отрицать человека; это значит отказаться от «панантропической» идеи, содержащейся в традиционном гуманизме, как, вероятно, и в любом гуманизме. В конечном счете это всего лишь значит быть логически последовательным в отстаивании своей свободы.

А потому в предпринятой чистке нельзя ничего оставить без внимания. Присмотревшись пристальнее, замечаешь, что критическому рассмотрению должны быть подвергнуты не только антропоцентристские (духовные или телесные) аналогии. Одинаково опасны все аналогии. Возможно даже, что опаснее всего те, которые наименее откровенны, те, в которых человек не назван.

Перейти на страницу:

Похожие книги